Главная Карта сайта
The English version of site
rss Лента Новостей
В Контакте Рго Новосибирск
Кругозор Наше Наследие Исследователи природы Полевые рецепты Архитектура Космос
Библиотека | Раритеты

Как я пришла к Богу


Галина Левинсон (Мать Мария)

      Как я пришла к Богу

      Повесть

      Киев, FLAMINGER, - 2004

     

      Левинсон Гита Львовна (Мать Мария)
      Как я пришла к Богу/ Повесть /

      Редакция, составление, предисловие и послесловие - Маргарита Черненко

      Предисловие

      Гита Львовна Левинсон родилась 26 марта 1934 года в Москве.

      Умерла 4 августа 1995 года в Москве.

      Жизнь ее была недолгой. Но удивительно насыщенной и яркой. Много раз круто менялась ее судьба. Но всегда в ее сердце горела любовь. Любовь необычная. Платоническая, жертвенная, будто поднималась по ступеням, пока не достигла самого Бога.

      Больше 20 лет посвятила она Церкви, больше 20 лет - лишений, испытаний, больше 20 лет - непостижимых радостей и просветления.

      В начале 80-х духовный отец сказал Галине (это имя дали ей при крещении), что пострижет ее в монахини на смертном одре. Она сама относилась к этому смиренно. Даже с юмором. «Какая из меня монахиня?» - не раз повторяла она. А в 90-м Галина сильно заболела. У нее обнаружили рак. Лечиться категорически отказалась, не веря в медицину. Она приняла судьбу как повеление Господа.

      Узнав о болезни, Батюшка срочно приехал к Галине. Он сдержал свое слово. Он постриг ее в монахини, в «тайный постриг». С тех пор она стала монахиней в миру (или мантийной монахиней, по церковной терминологии).

      Галина рассказывала, как Батюшка подбирал ей новое имя. Сначала слегка припугнул: «Раз твое имя начинается на букву Г, то и монашеское должно с нее начинаться. Назовем тебя Глиндухой». Галина «возопила»: «Батюшка, не надо!» И ее нарекли Марией. В честь святой Марии Египетской. И маму ее так звали. Так третий раз в жизни она поменяла имя.

      После «переодевания» - так мать Мария называла свое монашество - случилось чудо. В ее судьбе неожиданно приняла самое живое участие бывшая родственница (жена брата) Жанна, профессор медицины.

      В своем письме Галина писала: «Жанна спасла мне жизнь - приняла, осмотрела, написала письмо в клинику и проконтролировала операцию… Насчет больницы: как ни странно, она произвела на меня хорошее впечатление, и вспоминаю о ней без всякого отвращения. Сама операция, конечно, была страшная, но - исключительно по всем вашим молитвами - прошла она удачно и после нее чувствовала себя сносно… Сейчас дома, привыкаю к новому состоянию инвалида 2 группы, много всяких сложностей, да ничего, жить можно, и не в этом дело. Довольно ясно виден во всем Промысл Божий - болезнь эта привела к желанному монашеству, иного пути к нему быть не могло…» (23 февраля 1991 года).

      Монашеский подвиг виден одному Богу. Земной человеческий глаз не в состоянии увидеть внутреннюю, основную работу души - молитву. Она льется из сердца.

      Мать Мария говорила о монашестве с чувством своего недостоинства перед этим великим поручением. Но какой бы ни был глубокий час ночи (мне доводилось быть свидетелем тому не раз), все горел в ее келейке тихий свет - молилась матушка. И это несмотря на то, что в последние два года жизни болезнь вернулась к ней, и изводила болями. Страдания она переносила стойко. Встанет утром, перекрестится, и с улыбкой, с абсолютно чистым взором голубых своих глаз скажет: «Ну что, мать, чаю хочешь?» - будто и не было ночи мучений.

      С каждой нашей новой встречей матушка менялась: она становилась все прозрачнее и легче. Тело истончалось, а душа светлела. Мне иногда казалось, что в ней оставался только дух. Почему она так преобразилась, земному разуму понять невозможно. Тайна эта велика. Видно, сам Господь живил ее душу, поддерживал и пестовал.

      В одном из последних писем мать Мария писала: «Писать стало как-то очень трудно (так же, как и читать). Что тебе сказать? Шлепаю по квартире на костылях, на улицу фактически не выхожу и в храм тоже (вынужденный затвор!). Без Церкви очень тяжко, хотя и причащает иногда дома о.Афанасий. Лечусь все теми же шариками гомеопатическими, да вылечусь ли - на то воля Божья».

     


Всегда поражала меня в Галине ее внутренняя целостность. Она приняла свою жизнь во Христе без малейших признаков внутренней раздвоенности, столь свойственной нашему брату-интеллигенту. Ее интеллигентность покорилась более высокому уровню сознания.

      В то время (а это было начало 80-х годов), впрочем, как и в любое другое время, религиозная жизнь была без преувеличения подвигом. Духовная литература под запретом. Евангелие многие и в глаза не видели (выписывали цитаты из атеистических брошюрок). Батюшка, Галина и преданные им друзья «самиздали» огромное количество книг: перепечатывали и переплетали Евангелия, катехизисы, молитвословы, жития святых, - все то, к чему доступ был перекрыт, и чего так не хватало людям. И дарили их всем. Просто дарили.

      Галина вместе с Батюшкой написала книгу «Яко с нами Бог» (автором указан С.Лавров - псевдоним Батюшки) - своеобразную азбуку для неофитов. В народе ее ласково называли «Пчелка», и все духовные батюшкины чада буквально учились по ней ходить. Книжка очень живая, остроумная, сердечная. Как первая любовь, она незабываема. Парадоксальными притчами, примерами наголову разбивались атеистические штампы, сидевшие в нас одинаково ровными рядами.

      В соавторах Галина не указана. Хотя писательский труд лежал именно на ее плечах. Батюшка наставлял и вдохновлял. Но и разу она не вздохнула по этому поводу, а тихо, не играя, отошла в сторону, не приписывая себе никаких заслуг. А ведь Галина знала авторские права хорошо. Но ей они уже были не нужны. Как анонимный средневековый мастер своим трудом она хотела лишь восславить Бога.

      Повесть «Как я пришла к Богу» Галина Левинсон писала в течение нескольких лет, с 1989 по 1993 год, хотела продолжить, но не успела. Ей просто необходимо было поделиться тем огромным духовным опытом, который она получила от о.А. По православной традиции, прославлять человека при его жизни нельзя. Потому и не называются в ней личные имена, - это табу. Но эффект повести не агиографический. Интересна и значительна судьба самой Галины. Ее редкий дар видеть в людях самое лучшее поражает. Она заплатила за свою жизнь и за свои слова полной мерой.

            Маргарита Черненко     


      Как я пришла к Богу


     
      От автора
     
      Батюшке -
      с благодарностью за прошлое
      и надеждой на будущее


     
      «Жизнь - это путь к Богу. Путь к Богу - это жизнь», - изрекла моя подруга Галя М., и я с ней согласилась. Но когда меня спрашивают, как я пришла к Богу, я машу рукой: «Длинная история». И тут как-то задумалась. Пришла к Богу... Пришла? Я? Да и не думала я идти к Нему! Я медленно, но верно шла совсем в ином направлении, уже висела на самом краю пропасти, еще минута - и ... Но невидимая сила удержала меня, тихонько отвела прочь и повернула лицом в другую сторону: там узкая тропинка шла вверх - то круто, то более плавно, извивалась, терялась среди колючих кустов, потом возникала снова. И конца ей не было видно. По ней и предстояло мне идти. И все это, действительно, очень длинная история.

      ЧАСТЬ I

      ПРЕЖНЯЯ ЖИЗНЬ

      1


      Мама боялась меня рожать. Ей было 44, папе 49. Брату 9. Мама боялась - они пожилые, тяжело будет. Папа целиком в работе - зам. директора МАИ. Студенты, да еще пишет учебники, надо о нем заботиться, а не о ребенке. Папа настаивал, чтоб рожала, но мама все-таки пошла в поликлинику или больницу на аборт. Очередь была большая. Она оказалась, кажется, сороковой, это на целый день и даже на следующий. Посидела-подумала. Да и пошла домой.

      Так я появилась на свет Божий. Можно сказать, случайно. Однако на самом деле случайностей не бывает, и, если пролистать страницу за страницей всю жизнь...

      Бог соединил в свое время отца и мать. Они оба были родом из белорусских местечек. Но встретились в Москве. Мамины родители и все родные в 14-м году вместе с тысячами других евреев эмигрировали в Америку, мама ехать наотрез отказалась. Как ей это удалось при ее тихом кротком характере? Но так было: она осталась в России, девушкой, совсем одна. Потом, когда ей было уже за 30, встретила папу. Линия ее жизни - прямая, ясная - прорезает нервные изгибы неустойчивой папиной психики, она была его поддержкой и покоем. Ссор между ними, насколько я помню, почти не было.

      Когда мне было три года, я могла лишиться отца, а, может, и матери, да и сама погибнуть. В 37-м арестовали в Оренбурге любимого папиного брата, врача, обвинив в попытке отравить армию; в тюрьме он покончил с собой, перерезав очками вены. Отца тоже должны были забрать, и он все ночи простаивал у окна в ожидании «черного ворона», Конечно, дождался бы, если б не надорвался и не угодил в психушку. Когда он оттуда вышел, в начале 39-го, волна арестов немного схлынула. Бог сохранил семью, и моя детская жизнь текла обычным порядком. Довоенное детство мелькает передо мной отдельными кадрами. Родители мной почти не занимались, я скакала через прыгалки во дворе - маленьком зеленоватом пространстве в каменном мешке; мяч далеко отскакивает от кирпичной стены; кругляшка, между вафель, мороженого на выпрошенные у мамы 10 копеек, ужасно вкусна... Изредка дома - гости, я у мамы на коленях, праздничный стол, белая скатерть, бутылки с вином; профессорские, в очках, лица папиных знакомых. А вот и наш, весь в зелени, дачный участок, запах сирени, жасмина. Четырехлетняя девочка сидит в гамаке, вся в солнечных бликах, шестилетняя бежит по песчаной дорожке. Беззаботное детство, идиллия?

      Солнечным прохладным утром папа, бледный, выходит на крыльцо: война! Это слово - как взрыв, и все сразу меняется, летит кувырком. Бомбоубежище, вырытое наспех в углу участка, вой сирен воздушной тревоги; мы сидим, притаившись, вдыхая сырость неглубокого подземелья. Страшно!

      Бомбы рвутся где-то в Москве, и вот мы уже с вещами тащимся по палящей жаре к речному вокзалу. На поезде уехать невозможно; папа сажает нас на пароход, а сам почему-то остается в Москве. Мы плывем, вода мирно плещется, ласкает борт, река в зеленых берегах. И вдруг - крики, вой самолета, грохот, страшный всплеск падающей бомбы. Пароход клонится набок, палубу заливает, я реву, уткнувшись в мамин живот, а мама почему-то спокойная, тихая, просветленная. Такая она всегда в самые страшные минуты. Самолет улетел, мы остались живы.

      Первая военная осень - в коричнево-сером Касимове на Оке у доброй жалостливой бабушки (забыла ее имя), потом зимой дорога в теплушке - товарном вагоне - в Оренбург. Наша родственница не хочет нас принять в свою огромную старинную квартиру, и мы живем в маленьком домике; хозяева недовольны - нужны им эти московские евреи! - но приказ принимать беженцев на квартиры, и им приходится терпеть нас, а нам - их недовольство. Голод: мама варит картофельные очистки, я беспрерывно болею (корь, коклюш, воспаление легких), но почему-то не умираю, и даже иногда хожу в школу, где мы выводим каракули на газетных полях. После страшных декабрьских дней приезжает из Москвы папа, работы здесь для него нет, все страшнее голод, раздражение хозяев, и я впервые вижу, как папа плачет где-то в углу от того, что не может нас прокормить. Брат пытается убежать на фронт, но его возвращают, ему еще только 16, и мы едем дальше, в Алма-Ату, куда эвакуировали папин институт.

      Здесь папа работает, мы живем в общежитии, в отдельной светлой комнате. Как хорошо здесь летом! Вдали горы, ярко-белые вершины на ярко-голубом фоне; среди камней быстрая речушка Алма-Атинка, и мы с подружкой - тоненькой смуглой Наташей - соревнуемся, кто дольше проплывет под водой; плыву, замирая, в захватывающей дух прохладе, пока не ударяюсь головой о каменную запруду. Летом хорошо, а зимой... Зимой, наверное, опять голод. Потому что мы с подружкой бродим по базару и, завидя, что кто-то, покупая семечки у закутанных в пуховые платки бабок, просыпает немного на прилавок, быстро сгребаем их. Тогда-то я и отморозила себе на всю жизнь руки.

      Весной 43-го вернулись в Москву, в пустую квартиру, где жильцы почти все сожгли, растапливая холодными зимами буржуйку; мне очень жаль было моих ярких интересных детских книг.

      Я пошла в школу, которая находилась в парке через улицу - раньше там был Алексеевский монастырь.

      Школа... Все 7-8 московских школьных лет и сейчас возникают иногда во сне длинным рядом черных парт, черным глянцем доски и глубоким тоскливым страхом - не сумею понять, написать, ответить, решить. Это мучило меня в детские годы, и я очень старательно готовила уроки.

      Еще шла война, одного двоюродного брата убили на фронте, другой пропал без вести, а потом вернулся: воевал в партизанском отряде. Вокруг царила нищета; наша профессорская семья помогала, чем могла, одноклассницам, а нас папа не баловал ни едой, ни одеждой, зато из каждой зарплаты отдавал сколько-то бедным: уборщицам, гардеробщицам института; в день зарплаты они выстраивались у кассы и ждали, когда он получит деньги (мы узнали об этом только на папиных похоронах: женщины пришли на кладбище, и, плача, рассказывали).

      Сороковые годы. Мы были верными и послушными детьми сталинской эпохи и верили в Сталина как в бога. Его именем воздвигались великие стройки, возносились к небу шпили высотных зданий, вспыхивали яркие росписи станций метрополитена; к его ногам склонялись знамена побежденного врага, с его именем на устах умирали люди.

      В доме пионеров, который находился в полуразрушенном храме бывшего Алексеевского монастыря, мы пели на утренниках песни о «мудром, родном и любимом»; у меня не было ни голоса, ни слуха, но не участвовать нельзя было, и я, самая маленькая ростом, стояла в первом ряду, широко открывая, как мне было велено, рот, и - не издавая ни звука - чтобы не портить хор.

      Я была счастлива, когда меня в 13 лет приняли в комсомол, и я с усердием занималась «общественной работой», состоя в каких-то комитетах, кого-то прорабатывая, кого-то защищая. Где-то класса с 6-го занялась художественной гимнастикой, и летом 47-го года попала в спортивный лагерь готовиться к физкультурному параду в честь 800-летия Москвы. Нам предстояло выкладывать собою огромную цифру 800 на зеленом поле стадиона «Динамо». Для этого нас в течение полутора месяцев с утра до вечера муштровали под палящим июльским солнцем, а на ночь запихивали в палатки, где густо пахло сырой землей и буйной влажностью трав. Шли слухи, что на параде будет Сталин, что из нас выберут самых маленьких ростом, которые преподнесут цветы ему и другим великим вождям. Я и там была самой маленькой и с трепетом мечтала: а что если... да нет, не может быть... Сталин был на параде, но цветы ему и другим вождям преподносили дети, которых специально привезли в черных машинах. Я же - малюсенькая точечка в огромном нуле (0) на зеленом поле стадиона, зазевалась, пытаясь разглядеть близорукими глазами ЕГО на трибуне, и на секунду нарушила строй пирамиды; слава Богу, никто не успел этого заметить.

      Художественной гимнастикой я занималась с увлечением и мечтала о балете. Балет я обожала: эти грациозные движения тела, плавные взмахи рук, легкое колыхание длинных пачек, удивительные красота и изящество; я не пропускала почти ни одного спектакля с Улановой. Мечтала стать балериной и даже встала на пуанты, но... внезапно открылось страшное плоскостопие, и занятия пришлось бросить.

      Конец 40-х годов. Время страшное, но я ничего не замечала, не знала. Бедные мои родители все тяготы приняли на себя, защитив мое детство и юность от всяких тревог, от нависшей тьмы. Папа часто приходил с работы расстроенный, но меня это не касалось - они с мамой начинали говорить по-еврейски, а этому языку нас с братом дома не учили.

      Произвол, террор, репрессии... да, нас это не касалось. С фотографии над огромным папиным бюро глядело широкое добродушное лицо дяди Бори, покончившего с собой в тюрьме. Враг народа? Какой враг, какого народа? Да нет, просто несчастье, недоразумение... Или наш сосед по площадке, бывший князь Петр Вяземский, кроткий голубоглазый старичок, работавший где-то швейцаром, и тоже отсидевший за какое-то «вредительство». Смешно, какой из него враг. Да его и выпустили, и он скоро умер тихонько дома, а его жена, бывшая княгиня Вяземская, давала уроки музыки (меня тоже пытались учить, но тщетно). Перебирая клавиши старинного рояля, она рассказывала, как однажды император Николай Второй проезжал через Кострому, и показывала настоящее дворянское платье, в котором встречала государя. И тогда мне это было смешно. Чуждо, как и вся старинная мебель их квартиры и старинные дворянские фотографии на стенах, потому что теперь она, как все старушки, читала газеты и разговаривала с мамой совсем не о дворянских вещах, а ее две дочки-близнецы были обыкновенными советскими служащими в каком-то учреждении.

      В конце 40-х годов началась антикосмополитическая кампания. На нашей семье это отразилось сразу: маме пришлось прекратить переписку с американскими родственниками. Во время войны они присылали нам посылки, мама писала им и получала ответы, и я с интересом рассматривала фотографии своих кузин - упитанных нарядных девочек, которые никогда не узнают о моем существовании. Да, всякие отношения с заграницей становились невозможными, и я помню, как мама отказалась взять письмо из Америки, которое принес почтальон - отказались ради брата. Но эта ее жертва мало помогла ему, только что окончившему МАИ: «есть родственники за границей», - и, несмотря на папины хлопоты, брату пришлось несколько лет работать на каком-то провинциальном заводе.

      Я, однако, продолжала довольно уверенно шагать по жизни, не подозревая о «канализационных потоках», уносящих миллионы людей в ГУЛАГ. Я, как и все мои подруги, любила родину, Сталина, жизнь, и эти гражданские чувства легко умещались в бодрые звуки песен и маршей Дунаевского, в мужественные песни Бернеса, в надтреснутые излияния Утесова, в суровые строки классических советских романов о Матери, Павке Корчагине, Тимуре и его команде, Кавалере Золотой Звезды и Белой Березы.

      Но были и другие чувства, были иные - не маршей - звуки. Немного щемящие, туманные, как нечто навеки потерянное или никогда недостижимое, как созерцание из окна мягких зимних сумерек, как прощание с солнцем, ненадолго застрявшим на высоких верхушках сосен.

      Как я любила летние дачные дни, знойно-сухие, с желтовато-белым песком аккуратных дорожек, мягким шорохом по ним велосипедных шин, с легким строем облаков на приветливом небе, звонким предвечерним эхом голосов, душистым дымом костров, когда уже начинает темнеть... и кротким тихим лицом мамы в старушечьих морщинах, лицом, которого мне так теперь не хватает.

      Душа моя неопределенно томилась, чего-то ожидая - сказки, чуда. Это чудо обязательно должно было произойти в новогоднюю ночь, где-то в заснеженном лесу, в самой его глубине, там, где кружится веселый хоровод добрых зверюшек - там появится и затем возникнет за моим замерзшим окном. Я терпеливо ждала его, и оно никогда не происходило. Это все было детство, и я не знала, откуда берутся чудеса и что они такое и для чего нужны человеку. Бог? Любимая школьная подружка рисовала мне ангелов, храмы с золотистыми куполами - родители ее ходили в церковь и, в конце концов, запретили ей дружить с еврейкой. Бог был Кем-то самим собой разумеющимся - всесильный, от Кого зависит все и вся, и потому Его надо просить, и это тоже было само собой разумеющееся. С суеверным страхом, а иногда с крепкой верой и надеждой я просила Бога о чем-то самом для меня дорогом, просила, не зная, у Кого прошу.

      Я искала чуда среди людей, в уличной толпе, всматриваясь в лица прохожих, ожидая от них какого-то знака... да, искала близкую, родную душу, и тоже не могла найти.

      Мальчики? Этого я не понимала и об этом не думала. Раздельное обучение, да и все аскетическое воспитание того времени, держали в тисках нашу женскую природу и не дозволяли романов в реальности - мы довольствовались тургеневскими романами и чеховскими пьесами.

      На даче был сосед Семка, мой ровесник, но он не был мальчиком, а просто Семкой, и мы целые дни гуляли вдвоем по лесу, натыкаясь на знойные, в солнечных бликах душистые земляничные поляны, выискивая в пожухлой сыроватой траве темные шляпки грибов. А к вечеру, когда близился закат, мчались наперегонки на велосипедах по шоссе - вихрем с горы вниз, вихрем в гору, броском за поворот - теплый ветер свистит в ушах, убегают назад деревья, заборы, и дух захватывает от закипающей жизненной силы.

      На старой дачной фотографии - чистое спокойное лицо, чистые глаза. Чисто девичьи сны... Потом, уже в 10-м классе мне сказали, что я нравлюсь одному мальчику из школы, с которой мы «дружили», то есть два раза в год устраивали совместные вечера самодеятельности. «Игорь очень хороший и хочет с тобой познакомиться». Я удивилась и испугалась. А на выпускном вечере, к которому мне впервые сшили нарядное темно-синее платье, нам впервые разрешили танцевать. Я танцевать не умела и сидела где-то в углу, опустив глаза; передо мной остановились мужские туфли: «Разрешите?» Я в ужасе замотала головой, так и не взглянув вверх, на этого очень хорошего Игоря; туфли, немного помедлив, отошли в сторону. «Ты что? Вот дура! Чего ты не пошла с ним?» - зашептали подружки, и мне стало грустно - и так было потом на всех вечерах, уже студенческих, где меня никто не приглашал.

      С мальчиками я не дружила, но издали тайно о ком-то мечтала - все в тех же поисках «родной души» заполняла страницы дневника невнятными романтическими воздыханиями. Предметы мечтаний менялись - тут был, конечно, и киноактер, и знаменитый певец, которому, после очередного, потрясшего меня спектакля, я написала в избытке чувств вдохновенное письмо... и даже получила ответ с лестными для меня словами и фотографией в любимой его (и моей) роли.

      Окончила я школу с золотой медалью, тогда это была еще редкость, высокая награда; надо было поступать в институт, тогда все поступали.

      Вот тут-то и началось! У меня в последние школьные годы стали проявляться гуманитарные наклонности, в точных науках я слабо разбиралась, особенно в геометрии и черчении - от природы была начисто лишена пространственного воображения. Зато художественного... Чего только не рисовалось в моей голове, какие только сюжеты я не проигрывала в своих сладостно-горьких мечтаниях! И тут еще неожиданное увлечение философией - конечно, марксистско-ленинской, но тогда это была вершина всякого знания. Где-то с 9-го класса я стала усердно изучать труды «классиков», штудировала - к изумлению своих подруг - «Материализм и эмпириокритицизм», «Философские тетради», а в летние каникулы - к еще большему изумлению всех окружающих - конспектировала «Краткую биографию Сталина», одну из наших настольных книг. А в 10-м классе стала ходить в кружок при философском факультете МГУ; не помню, что мы там изучали, но помню сразу пленивший меня запах маленькой аудитории на Моховой, неповторимую студенческую атмосферу - некую смесь науки и богемы. Помню серьезные беседы - пешком по заснеженной Москве - со студентом-философом о философии, и неожиданно, поразительно для меня - о красивых девушках, в которых я разбиралась куда меньше, чем в философии.

      Итак, я получила аттестат и решила сдавать документы на философский. Папа был в отчаянии: он так хотел, чтобы я стала инженером, так уговаривал меня! Его приятель-декан даже зачислил меня в свой очень технический институт без всякого моего участия, я только рукой махнула - ведь никогда не смогу сделать самого простого чертежа! Две близкие подружки пошли в Энергетический и тащили меня туда: «Будем тебе делать все чертежи, только соглашайся», но ничто не могло меня поколебать. При всей моей уступчивости. Медалисты тогда экзаменов не сдавали, только проходили собеседование. Я с блеском ответила на вопросы по философским произведениям Сталина, но с треском засыпалась на какой-то исторической дате - точные цифры были моей слабостью. Преподавательница покачала головой и, жалея меня, попыталась спасти положение: «Может, у тебя есть хотя бы 3-й разряд?» (Спортсмены тогда очень ценились, и их принимали в любой институт и на любой факультет, в том числе и на философский, беспрепятственно). Разряда у меня не было, и это решило исход дела.

      В слезах я выбежала на улицу и бросилась звонить папе: «Не приняли!!!» Папа помолчал. «Ну что ж, приезжай ко мне в институт». Он тогда быдл зав. кафедрой на технологическом факультете Полиграфического, где были также механический и редакционно-издательский факультеты. Не помню, как добралась я до Садовой; папа ждал меня, провел к зав. учебной частью, и они оба принялись уговаривать: «Инженер-полиграфист - специальность, профессия на всю жизнь. А редактор? Работы не найдешь, будешь мучиться...» Для папы именно это было главным, для зава же совсем другое: на технологический факультет был недобор, а на редакторский - страшный конкурс. Наседали, убеждали, зав. даже предложил невиданной сложности диктант, где в каждом слове можно было сделать по три ошибки - видимо, хотел доказать недосягаемость редакторской профессии. Но я не сдавалась, и зав., в конце концов, вздохнул с сожалением, а папа уныло повесил голову.

      Потом я сама удивлялась этой своей непоколебимой твердости, которая далась мне, как ни странно, очень легко. Такое случилось со мной еще через 10 лет, а в чем тут дело, я поняла немного позже: не было тут ни моей заслуги, ни черты характера - просто в решающие моменты неосознанный мною действовал промысел Божий. Так нужно было - поступить на редакторский факультет, стать редактором, это определило мой дальнейший путь.

      Шел 1951-й год, новая волна репрессий, но и она прокатывалась стороной, не задевая нас, нашей молодости. Мы бегали с лекций на «Тарзана», зевали на семинарах, веселились до упаду на вечерах с «капустниками», любили весь мир и друг друга. Так пролетел веселый первый курс, а затем наш редакционно-издательский факультет слили с отделением журналистики филфака МГУ, образовав в нем факультет журналистики - и я все-таки стала студенткой университета. Здесь атмосфера была иной: мы сразу почувствовали напряженность и тревогу. Антикосмополитическая кампания была в самом разгаре, повсюду летели головы. Мы судорожно изучали - до малейшего слова, слога и буквы - новые «гениальные» труды вождя: «Экономические проблемы социализма» и «Новое в вопросах языкознания». Последний нас непосредственно касался, особенно некоторых наших преподавателей, которые в ходе этой кампании бесследно исчезли.

      Исчезали многие. Помню соседа по даче, известного историка: все лето он грустно маячил за своим забором, даже боясь выходить на улицу; о нем с ужасом шептали: «Космополит...» Он исчез неизвестно куда.

      Помню еще, как я ехала домой в троллейбусе и читала «Семью Оппенгейм» Фейхтвангера, изданную еще до войны. Дала университетская подруга, у ее отца, писателя, была неплохая библиотека. Рядом сел мужчина; в дороге заглядывал ко мне в книгу. Когда я поднялась и захлопнула ее, спросил, холодно и пристально на меня глядя: «А вы знаете, что эта книга запрещена?» Я пожала плечами: «Не знаю». - «Так я вам говорю: за-пре-ще-на», - сказал он и пошел следом за мной к выходу; я чуть ли не бегом бросилась по улице к дому, и он затерялся в толпе.

      Тем временем у нас дома произошли перемены: женился брат. Жанна, на редкость талантливый врач из Новосибирска, целеустремленная и волевая девушка, стала главной фигурой в нашей семье. Папа уже ушел на пенсию, был тяжело болен, таял на глазах - говорили, что рак. Несмотря на это, его вызвали на Лубянку; ходить он уже не мог, и Жанна возила его туда на такси, к счастью, его отпустили умирать домой.

      Началось «дело врачей». На улицах, в метро кричали: «Жиды, Сталина хотели отравить!? Не выйдет!» Меня это ошарашило. До этой кампании я почти не ощущала своей национальности: дома у нас этого никто не подчеркивал, и в школе, и в университете почему-то не замечали моего «пятого пункта». Впрочем, и сейчас меня лично опять это как будто не касалось: я не собиралась никого травить. А уж Сталина... Но я верила всему, о чем орали газеты. Что-то назревало... Что-то совсем страшное. И оно грянуло бы, если б ...

      Март. На синем небе солнце светило необычайно ярко. Вызывающе громко звенели ручьи; мы смотрели на эту яростную весну из окна аудитории на Моховой. И вдруг... Гром среди ясного неба. Удар молнии. Взрыв атомной бомбы. Как?! Разве это возможно? Он??? Нет, этого не может быть. Он не может умереть, они врут. Почему? Потому что он бессмертен. Он, однако, умер. Так нам сказали, но мы не верили. Он не может умереть. Почему? Потому что он бог. Боги не умирают, на то они и боги. Умираем мы, люди.

      Занятия отменили. Все сидели в аудитории, не раздеваясь, уткнувшись рыдающими лицами в рукава, шапки, платки. Раздирающая душу траурная музыка, траурные флаги, траурные рамки портретов. Нет, этого не может быть.

      А дома умирал папа. Это тоже не укладывалось в голове. При чем тут папа? Как он может умирать в такие дни, какое имеет право! И что его смерть по сравнению с той смертью? Я была уверена, что если бы папа узнал о смерти Сталина, он наверняка забыл бы о своей как о чем-то незначительном. Кажется, он об этом так и не узнал. Я ходила из угла в угол по квартире, папа прошептал: «Ох, дети мои, дети...»

      Вместе со всей Москвой я рвалась к Дому Союзов. Прорваться туда можно было только по крышам и водосточным трубам (моей школьной подруге Лене Б. это удалось). На Трубной машинами и лошадьми давили людей, но это мало кого останавливало. Не остановило бы и меня, но мама встала в дверях: «Никуда не пойдешь!» Я рыдала: «Пусти! Все равно пойду!» - «Как тебе не стыдно? Твой отец умирает...» Я глядела на нее как на ненормальную: что она говорит?! «Только через мой труп!» - сказала мама. Я не пошла. Слава Богу! - могла бы не вернуться.

      9 марта, в день его похорон, я, рыдая, бродила по улицам. Пришла домой - все родственники в сборе. Тишина какая-то совсем особенная - при мне никогда никто раньше не умирал, я впервые ощутила эту тишину, когда кончается жизнь, и человек уходит в другой мир. Врач готовит шприц. «Не надо, - еле слышно шепчет папа. - Хватит». Через несколько минут его не стало. Поняв это, я заревела в голос. Мама взглянула на меня удивленно. С укором: она сидела возле папы тихая-тихая, скорбная... В тишине прошли дни прощания, похороны.

      Бедный папа! Что там с его душой? Тщетно я потом искала в нескольких оставшихся его письмах к маме хоть какого-нибудь упоминания о высоком, о вере, о Боге. Но кто знает «внутренняя» человека? А я папу совсем не знала и не пыталась узнать: он был слишком стар для меня. Может, за милостыню, сострадание к нищим и его Бог хоть немного помиловал и дал ему чуточку покоя?..

      После папиной смерти мама заболела; она долго лежала и не хотела выздоравливать. Хотела быть с папой: души их были очень уж тесно связаны. Но Бог рассудил иначе - маме была уготована совсем иная кончина, и до нее оставалось еще добрых 20 лет...

      Через какое-то время Жанна, жена брата, сообщила, что она ждет ребенка, и маме надо будет его нянчить: ей самой некогда, на носу защита кандидатской диссертации. Пришлось маме выздороветь и нянчить маленькую Наташку; я с удовольствием ей помогала. И с еще большим удовольствием просиживала в Ленинке над дипломом - о стиле рассказов Паустовского, которого очень любила - одно из светлых пятен тогдашней советской литературы. Не знаю, каким образом, но защитила диплом, можно сказать, с блеском. Оппонент даже сказал: «Большому кораблю большое плавание...» И «корабль» вышел в море.

     


2

     


Почему в жизни все происходит так, а не иначе? Что-то зависит от нас самих. А что-то вроде совсем не зависит. Например, почему мне надо было после университета попасть в «Советский писатель»? Почему надо было влезть в помойную яму, клоаку, гнездо всяческого разврата по самое горлышко? Чтобы стать «как все»? О, где ты, утерянная навеки и чистота и ясность незапятнанность тургеневских героинь?

      В «Сов.писателе» о Тургеневе и не вспоминали. Я, однако, поняла это не сразу. Попала я туда, конечно, по знакомству. Распределение у нас было свободное - редакторы нигде не нужны, устраивайтесь сами, как хотите. В «Сов.писатель» меня впихнул отец моей университетской подруги, занимавший в Союзе писателей высокую должность - и даже он впихнул с трудом: директор издательства, ныне покойный Н.В.Лесючевский, был ярым антисемитом.

      Впервые я пришла туда в мае 1956-го года. В маленькой комнате на 10-м этаже старинного дома в Гнездниковском переулке было шумно. Толкались какие-то люди, возбужденно разговаривали. Уже отгремел ХХ съезд, о котором я узнала еще в университетской аудитории. Это был тоже взрыв бомбы, но не такой сильный, как в марте 53-го. За три года его образ в моем сердце как-то померк, потускнел, местами совсем стерся - бог ведь оказался человеком. А когда выяснилось, что он вовсе не герой, а злодей (не бог, а дьявол, но этого мы тогда не понимали), то я, конечно, ужаснулась, изумилась, возопила, но не умерла ни от горя, ни от отчаяния. Однако на месте идола в сердце осталась зияющая пустота.

      И вот я сидела в маленькой комнатке «Совписа», ожидая какое-то начальство, которое должно было принять меня на работу. Вдруг кто-то ворвался с криком: «Вы слышали? Слышали? Фадеев застрелился!» Все повскакивали, загалдели; это было потрясение: Фадеев был фигурой весьма значительной, и не только в писательском мире. Мне пришлось долго ждать, пока начальство придет в себя и сможет заняться моим ничтожеством.

      Сейчас вся моя, почти 20-летняя, очень насыщенная событиями жизнь в «Совписе» вспоминается однозначно: как медленное, но неуклонное, неумолимое погружение в трясину.

      Сначала я ступила туда двумя ногами, как на твердую почву - думала, что буду иметь дело с литературой, которую так любила. Когда выяснилось, что к литературе продукция нашего издательства почти полностью не имеет отношения, - подняла бунт. Бунт одиночки. Я обличала всех и вся (разумеется, в масштабах нашей редакции литературы народов СССР, где процветало почти неприкрытое взяточничество), написала какую-то разгромную статейку в стенгазету. Вокруг усмехались, как и полагается в таких случаях: знали, что это смешно. Меня чуть не выгнали.

      Но поскольку все же не выгнали, то пришлось «примириться с действительностью». В те годы «Совпис», центральное издательство Союза писателей СССР, был оплотом соцреализма и долго им оставался. Правда, во время «оттепели» что-то забрезжило... нам даже выдали по одному экземпляру срочно изданного у нас «Ивана Денисовича». Вслед за ним потянулась было целая цепочка лагерных произведений: «Софья Петровна» Лидии Чуковской, воспоминания Евгении Гинзбург, рассказы Шаламова и многое другое, с чем мы познакомились еще в «Самиздате». По издательству ходили слухи, что Лесючевского должны снять, так как в 37-м по его доносу в Ленинграде посадили каких-то писателей, чуть ли не Николая Заболоцкого. Много чего должно было произойти, но не произошло: антикультовую кампанию резко оборвали; Лесючевский отделался легким испугом, набор «Софьи Петровны» рассыпали, а остальные лагерные произведения не набирали.

      А мы работали. Наша редакторская работа сводилась, в основном, к тому, чтобы «не пущать» - не пропустить «идеологически вредного», «противоречащего указаниям» и т.п., а указания иногда менялись по несколько раз в год, вот и приходилось вычеркивать, переписывать, дописывать или рассыпать набор. Талант, художественность - это, как правило, не только не поощрялось, но считалось опасным. Самым безопасным было беллетризированное изложение передовиц «Правды» или статей из «Коммуниста». Такие произведения обычно принадлежали перу «маститых», вроде Шарафа Рашидовича Рашидова, издавшего у нас несколько «романов» - о прекрасной узбекской действительности (кажется, их писал его «переводчик»). Что-нибудь поталантливее надо было «протаскивать», «пробивать» и рисковать при этом своей головой: а вдруг кому-нибудь покажется безыдейным и вредным?

      Поэтому мы постоянно ждали неприятностей, и их, действительно, хватало. Помню, как мой приятель (тоже ныне покойный), Саша О. чуть не вылетел с работы: в вышедшей под его редакцией книге слово «Октябрьская» (революция) оказалась без буквы «р». Вина была корректоров, но в таких идеологических словах и за корректорские ошибки отвечал редактор. Бедного Сашку затаскали по собраниям и совещаниям: «Как вы могли такое не заметить? Такие слова надо проверять по буквам! Пальчиком водить». Он сидел белый, как мел; оправданий никаких быть не могло. Еле-еле согласились ограничиться выговором, то ли с занесением, то ли без, - учитывая, что это первая его серьезная ошибка и что у него маленький ребенок.

      В те годы такие проработки никого не удивляли и не возмущали; каждый дрожал за свой кусок хлеба, боясь, чтобы и с ним не случилось чего-нибудь подобного. И все-таки какое-то время я любила свою работу. Любила рукописи, горой высящиеся на моем письменном столе (из-за отсутствия помещения редакторам разрешалось работать дома), любила их немного растрепанный, эдакий творческий вид, любила свою собственную правку карандашом по тексту, вопросы на полях; любила смотреть на себя со стороны: довольно изящную, с короткой стрижкой густых волос, с карандашом в одной руке и зажатой между пальцами сигаретой в другой; клубы дыма, кучка пепла, смятый окурок и снова вспышка зажженной спички, деловой прищур глаз и уверенный росчерк карандашом по печатному тексту.

      Но такую картину можно было созерцать значительно позже, а поначалу ... Да, это было почти в самом начале, наверно, в году 57-м. Было, кажется, лето. Конец рабочего дня, все разошлись, и я, тогда еще младший редактор, то есть почти секретарь, сидела одна в редакции, глядя в окно, выходившего на крышу нашего дома. Вошел человек лет 30-ти, небольшого роста, со светлыми, как-то странно расставленными глазами. В этих глазах «что-то было». В руках у него была папка. «Кому отдать? Вам?» - «А что это?» - «Да так, повестушка», - сказал он с каким-то интересным акцентом. Я взяла, открыла. «Листья грусти. Повесть. Перевод с молдавского». Ого! Меня как раз назначили заниматься молдавской литературой. «Когда зайти?» - спросил он. - «Ну... хоть дня через два».

      «Листья грусти». Таких слов в нашей продукции до сих пор не встречалось. Я прочла «повестушку» залпом - как будто пила, набирая полные пригоршни, из чистого холодного источника. Где-то там, в Молдавии, в селе среди холмов, где я не была, но должна быть... Где-то там, в Молдавии. Какая чистота. Какая радость!

      Началось наше сотрудничество с И.Д. (Ионом Друцэ, - прим.Ред.), а потом и дружба, длившаяся несколько лет. Хотя дружить с ним было трудно или даже невозможно - слишком острый, колючий ум, слишком много иронии, слишком большой талант, слишком сложная натура. Пожалуй, это была не дружба, а моя влюбленность, возвышенный - тургеневский! - роман, над которым он только посмеивался.

      С замиранием сердца подходила я к гранитным выступам гостиницы «Москва», где он останавливался; в вестибюле плавал тонкий аромат дорогого табака и еще более дорогих духов: волнуясь, еле дыша, поднималась в лифте, подходила к дверям номера, стучала... Он открывал, и я не могла понять выражения его глаз, да и боялась в этом разбираться. Мы долго работали, шлифуя, отделывая каждое слово перевода: закончив, я спешила уйти... Мне легче было писать ему возвышенно-романтические письма в Кишинев, чем разговаривать с глазу на глаз; я его боялась. Иногда он отвечал мне, писал, уже без иронии, а с доверием (или с намеком?), что одиночество - его удел, что он на свете любил одну только маму, но и ее он не пускал в свое одиночество, а она умерла. Читая письма, я плакала.

      С огромным трудом у нас в «Совписе» вышла эта его повесть - свежий, бесхитростно прекрасный полевой цветок, чудом пробившийся среди нашей помойки и свалки. Когда книга вышла, я решила, что все-таки не зря здесь сижу. Может, в какой-то степени, так оно и было.

      Потом я так же, с замиранием сердца, подходила к дому на Садовой, где он жил уже с женой - бывшей моей приятельницей, которая, пока я вздыхала, родила ему двух девочек-близнецов. Мы разговаривали, я возилась с малышками, и было грустно. А потом я перестала ходить к ним, потому что трясина подо мной сильно поддалась и уже начала меня засасывать.

      Да, в тургеневских героинях мне не пришлось засидеться. Начало «новой жизни» было, однако, опять романтическим - если не по Тургеневу, то по Блоку или Гумилеву или еще кому-то, о ком я раньше ничего не знала.

      Длинные весенние ночи были полны стихов, их завораживающе томных звуков; странно сияли темные глаза; провожая, чуть вкрадчиво, ласково-настойчиво звучал голос: «Ну, когда мы увидимся?» - и сердце замирало от невиданного счастья.

      Ах! Банальное начало, банальный конец: мучительные ожидания телефонного звонка, и, когда его нет, сама, умирая: «Это я...», и в ответ, после паузы, мягкая уклончивость: «Понимаешь, я занят», и жалкие попытки «случайно» встретиться где-то возле дома, и разрывающее чувство, что жить без него не могу, не могу! Потом, одна за другой, сигареты; мамины слезы, потом - чтоб выплеснуть душу - стихи, рассказы, повесть, которые никто не читал и которые самой ни к чему было перечитывать.

      Потом - чтоб клином! - путешествие по турпутевке в экзотически прекрасную страну среди сказочных гор, озер и морей; путешествие, похожее на итальянский фильм в стиле неореализма, и я главная героиня, а герой ... Три недели - и удивительный фильм навсегда кончился.

      Жижа в трясине хлюпала все настойчивее. Грязь черной струей заливала душу. Долгое время я этого как бы не замечала. Работа, друзья, развлечения. Напрягая память, могу вспомнить и что-то «значительное» - знакомства и встречи со знаменитостями, чтоб потом можно было похвастаться: а я видела в Коктебеле, как Евтушенко плавал вместе с Машей Алигер, дочкой Фадеева, и разговаривала с сестрой Маши - Таней, дочерью Алигер от первого брака, и с Галей Лукониной, женой Евтушенко. И еще: у одной знакомой познакомились с вдовой и дочерью Бабеля. А также: была близко знакома с вдовой и дочерью Кедрина и знала подробности убийства Кедрина и его маленького сына. Мало того, была даже на квартире Эренбурга на улице Горького и чуть было не попала к нему в секретарши... но, слава Богу, не попала. Или... да мало ли чего еще было, стоит ли напрягать ослабевшую память - для чего? О знаменитостях без меня уже все написали.

      Но чем больше было знакомств, суеты, работы и забот, тем становилось страшнее. Сквозь грязную жижу в душе зияла пустота, как бездна. Я судорожно пыталась ее заполнить: много читала, особенно зарубежных авторов, думая найти там мудрость, успокоение для ума и чувств; не пропускала ни одного модного фильма, ни одной «недели», фестиваля, особенно закрытого, надеясь найти утешение и забвение... но находила лишь смятение страстей, отчаяние и пустоту, все ту же пустоту, тьму. Пропасть. Господи! - наверно, шептала я, не зная, куда ткнуться в этой тьме, и в памяти вдруг всплывали прочитанные где-то слова, эпиграф к какой-то забытой книге: «Марфа, Марфа, ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно». Я не знала, кто произнес это. Одно только нужно. Одно, одно только нужно. Что? Что одно? В словах было странное значение и сила, и какой-то покой. Бедная, бедная душа! «Вот уйду в монастырь!» - барахтаясь в волнах тоски, иногда вопила я, сама не зная почему. «Боже мой, Боже мой», - вздыхала мама.

      Потом возник страх. Черный, беспросветный, безумный. Ночью снились кошмары. Надвигалось что-то жуткое, неумолимое. Мир жесток, бессердечен, безлик, как в романах Кафки. Я стала мистически бояться смерти, она мерещилась где-то рядом, за углом, за поворотом; с перекошенным от ужаса лицом она висела надо мною... «Зачем ты меня родила!?» - истерически кричала я маме.

      Конечно, я сошла бы с ума, но Господь помиловал. Родился Левка. И это был Промысел Божий.

      Ребенок... Об этом я никогда всерьез не думала. Не думала о замужестве, о семье. Но как-то летом, на даче, держа на руках соседского младенца, вдруг от души воскликнула: «И я хочу такого!» Бог услышал. Этой же осенью...

      Узнав, что у меня будет ребенок, я испугалась, не потому, что у него не будет отца, а просто от неожиданности. Поплакала, но быстро успокоилась: в душе установилась тихая ясная уверенность, что так надо и ни о чем не надо думать, ни в чем - сомневаться.

      Зато вокруг моего душевного мира бушевала буря.

      «Что ты надумала? - плакала мама. - Ты знаешь, что мне скоро 75, кто тебе будет помогать? Что твоя зарплата без моей пенсии? Боже мой, Боже мой...»

      Бедная мама тоже знала, что отца у ребенка не будет, но об этом она молчала. «Мама, - сказала я ей, - ведь родится мальчик, и я назову его в честь папы Левой». Мама тут же перестала плакать и недоверчиво посмотрела на меня. «Откуда ты знаешь, что мальчик?» - «Знаю».

      Я действительно откуда-то знала, что будет мальчик, что звать его будут Лева, и что это успокоит мою душу.

      «Ты с ума сошла! - наступала на меня со всей своей незаурядной силой жена брата. - Какая из тебя мать? Зачем тебе ребенок? А как же Большой театр? Консерватория? Ленинка? Подруги, друзья? Разве ты сможешь сидеть дома? Подумай, и ... Я все устрою. Ну!»

      Я молчала, глядя в сторону. Все это меня не касалось. О том же твердили подруги. На работе шептались, косясь на мой увеличивающийся живот. А мне было все равно!

      Брат со мной не разговаривал, но маме сказал: «Мне здесь пеленки не нужны!» И жена его, которой они тоже были ни к чему, видя, что меня не пробьешь, стала доставать мне кооперативную квартиру. И добилась: мне выделили без жеребьевки 2-х комнатную квартиру в кооперативном доме - в «хрущобе», с тонкими, как папиросная бумага, стенами, на первом этаже, с краю, возле самой земли; вокруг пустырь, стройка, дальше шоссе, лесок. Это после моих-то хором в центре... Ну и жребий! Только через 12 лет мне стал ясен его смысл. Мы стали жить в этой «хрущобе» втроем: мама, Левка и я.

     


Перебираю фотографии. Как их много! - моя школьная подруга Лена Б. обожала Левку и без конца нас фотографировала. Хорошенький кудрявый мальчик, хорошенькая кудрявая молодая женщина - держащая его на руках, учащая ходить, кормящая из ложечки, читающая ему книжку. Это я? Это - мое? Душа никак не отзывается на эти картинки.

      Я любила сына «странною любовью» и совсем не любила его отца, с которым быстро рассталась. Бедный мальчик и бедная его мать, сейчас пожинающая плоды! Но он тогда ничего об этом не знал, мои «странности» с лихвой покрывались любовью мамы: она в нем души не чаяла, он стал смыслом и содержанием ее жизни.

      После рождения Левки психика моя пришла в норму, а жизнь, вопреки Жанниным предсказаниям, мало изменилась. Меньше года я была, и то не крепко, привязана к дому, а потом взяла на три раза в неделю няню (тогда это стоило всего 30 рублей в месяц), потом запихнула Левку в детский сад и жила себе как жила...

      Что же? Опять суета, развлечения и увлечения, встречи без радости и расставания без сожаления? Опять папки с рукописями и сигарета меду пальцами и уверенные росчерки карандаша?..

      И вдруг...

      Я сидела в Союзе писателей у своего приятеля и покровителя К.К. (Кирилла Ковальджи, - прим. Ред.) На работу я вышла, когда Левке было всего два месяца: жить было не за что - и снова стала заниматься молдавской литературой (правда, не только ею); К.К. курировал ее в Союзе.

      Мы беседовали у него в кабинете; вошел молодой человек - худой, стремительный - и стал быстро говорить с К. по-молдавски. К. представил меня, тот скользнул рассеянно взглядом: окончив разговор, так же стремительно ушел. «Это Влад М., - сказал мне К. - Молодой, талантливый. Закончил здесь режиссерские курсы, уезжает домой, в Кишинев. Запомни, может быть, пригодится».

      Я не запомнила, но через некоторое время само собой всплыло перед глазами худое нервное лицо, густо-темные глаза с удивительным выражением... А еще через несколько месяцев К. сказал: «Помнишь Влада М.? Он сейчас под Москвой, в Болшево. В доме творчества кинематографистов. Не хочешь встретиться?»

      Я, не раздумывая, поехала в Болшево. Но, войдя в вестибюль дома творчества, удивилась самой себе: зачем я приехала? И что я ему скажу? Это же глупо.

      Однако, вызываю его, представляюсь: «Вы меня, конечно, не помните. Редактор «Совписа»... виделись у К.К. в Союзе...» Он удивлен, но дает интервью. «Мы издаем молдавскую литературу. Нас интересуют молодые таланты. У вас есть книга рассказов? Нельзя ли прочесть? А что-нибудь новое? Над чем работаете? Повесть? Какая тема? О молодежи? А подробнее, если можно? Искусство? Балет?!»

      «Вы что танцевали?» - «Да, немного». - «Где же?» - «В Кишиневе, в оперном». - «После хореографического училища?» - «Да, в Ленинграде». - «Ну, расскажите об этой повести».

      Какие тонкие нервные пальцы, и как в нем все стремительно-изящно, и что за выражение глаз. Я с трудом слышу свои вопросы и его ответы. И вдруг, пристально взглянув на меня, он умолкает.

      Потом вместе с его друзьями пьем кофе, курим - он сигарету за сигаретой, и я не отстаю; я стараюсь быть остроумной; у них, молдаван, все как-то легко и весело, и мне весело, и хочется, чтоб было легко, хочется быть среди них совсем своей. Вот вроде уже все хорошо, вот он предлагает остаться на просмотр какого-то фильма, но я говорю почему-то (почему?): «Нет, нет, мне пора ехать», и, назло себе, уезжаю.

      Теперь я о нем уже не забываю. Не забываю почти 10 лет своей жизни!

      В ближайший же отпуск, бросив полуторагодовалого Левку маме, няне, подруге, я лечу в Кишинев. Расспрашиваю о нем у знакомых... ищу на улицах... И вдруг... Вот он! Стремительно и легко летит по прямой, утопающей в зелени улице, я кидаюсь следом, еле поспеваю за ним, лавируя между прохожими. Стараюсь не потерять из виду его прямой узкой фигуры с почему-то нервно сжимающимися и разжимающимися пальцами.

      Он взлетел по ступеням торжественно-белого правительственного здания (работал недолгое время в комитете по кинематографии); я встала поодаль, не смея подняться, он остановился у входа на широкой площадке, с кем-то беседуя; я застыла, не спуская с него глаз, пока он не исчез в дверном проеме. И тут же я нашла знакомого писателя и уговорила его пройти к Владу; и мы вместе пошли, и когда попали в его кабинет, я от страха чуть не потеряла дар речи, а у него лицо перекосилось, и губы искривила улыбка. И я поняла, что он тоже заметил меня там, на улице, и от меня убегал, нервно сжимая и разжимая пальцы. И поэтому не могла с ним говорить. Мой приятель обменялся с ним несколькими фразами, мы ушли, и больше в тот приезд я его не видела.

      Но все чаще стала ездить в Кишинев - по делам, так как занималась в «Совписе» молдавской литературой, и просто так; у меня появились среди писателей друзья, некоторые из них уже знали, что я «страшно, странно, невероятно люблю Влада», и даже пытались мне как-то «помочь». А я бродила вечерами по улицам ставшего родным города, искала его в толпе, среди прохожих, тень его мелькала среди еле освещенных фонарями деревьев, я бросалась за ней, но она таяла, исчезала... Что это было? Бред? Наваждение?

      И так я не могла приблизиться к нему даже тогда, когда он был, казалось, совсем близко, и только после того, как он женился, мы встретились с ним просто и хорошо, будто давние друзья. «Ну, - сказал он, улыбнувшись, - рассказывай, как живешь».

      Теперь я ездила в Кишинев к нему, в его дом, как друг (самый верный и преданный из всех его друзей, так он сам считал), и жена его, молча удивлялась такой преданности, была со мной даже приветлива; да они и сами, когда бывали в Москве, заходили ко мне, и когда у них родилась дочка, решили, что это будущая Левкина невеста.

      В отпуск я стала брать с собой Левку. И мы все вместе ходили к друзьям Влада, всю ночь лилось легкое осеннее молдавское вино, и не умолкали всю ночь легкие, немного странные молдавские разговоры. А днем мы ездили куда-нибудь на съемки, на развалины монастырей, и я чуть ли не участвовала в них, и была счастлива, когда Влад спрашивал у меня совета.

      Самое же главное, что мы ездили в Кучиеры - в село к его маме; село на самом берегу широкого - возле плотины - разлива Днестра. Оно утопало в виноградниках и садах и в любую погоду излучало какой-то теплый струящийся свет; узкие улочки, петляя, терлись о ярко разрисованные ворота дворов, и Влад показывал мне любимые места своего детства: овраги, развесистые ореховые деревья, объясняя значение изображенных на воротах языческих символов и тут же, увлекаясь, рассказывал историю Молдавии, любимой своей родины, и вдруг, без перехода, показав на добродушно дремлющую во дворе собаку, вздыхал: «Вот и я такой, как этот щенок».

      Он, и правда, был добрый. Почти такой, как его мама.

      Мама, мама. Не знаю, за что она полюбила меня. Может, за то, что я так любила ее любимого сына?

      У мамы были такие же глаза, как у Влада, и такая же, лишь немного замедленная возрастом, порывистость, и такой же поэтичный образный ум, она была настоящим художником, и весь свой талант Влад унаследовал от нее. Только она была полуграмотной, а Влад был писателем; она же рассказывала так, будто писала, а я ничего за ней не записывала и ничего не запомнила, потому что запомнить было трудно, как настоящую прозу.

      Мы сидели теплым тихим вечером на берегу Днестра, и она тихо и доверительно рассказывала мне о Владе, о жизни, о своих соседях... А Влад рассказывал мне о маме, и я узнала, что в первый год войны погиб ее муж, отец Влада и Коли, а после войны, в 47-м, был страшный голод (вымерла половина сел, благодаря «мудрой» сталинской колхозной политике), мама - вдова, конечно, работала в колхозе и как-то взяла с поля несколько колосков, потому что дети умирали с голоду. За это ей дали несколько лет северного лагеря, а мальчиков забрали в кишиневский детдом. Однажды туда приехала комиссия из Ленинградского хореографического училища отбирать способных детей, и Влад оказался среди них. Его увезли в Ленинград, а брат Коля остался в детдоме.

      Потом мать освободилась из лагеря, взяла Колю, поехала в Ленинград, нашла любимого сына, а сын учился танцевать и повел маму-крестьянку в балет... «Мэй-мэй-мэй», - повздыхала мама и быстрее уехала в свое село.

      «Так я стал танцором. А потом стал писать, а потом снимать. А брат мой стал колхозником. Но ведь могло быть и наоборот?»

      Да нет, не могло.

      ... Шло время, и я постепенно входила в его жизнь, а Молдавия входила в меня. Молдавия с ее холмами в таинственной голубоватой дымке, с импрессионистски расцвеченными склонами, с неожиданностями за каждым поворотом. Я видела Молдавию и из окна машины - один из приятелей-писателей возил меня повсюду. Мы были с ним и на севере в Кодрах, в бывшем монастыре, где тогда располагался детский санаторий (теперь, говорят, там снова монастырь) и бывший монастырский сторож водил нас в полуразрушенную церковь, там, на амвоне уже сколько лет лежало раскрытое Евангелие и со стен грустно глядели святые. А когда мы полезли по крутой-крутой узкой лестнице на колокольню, сторож протянул мне руку, и она была удивительно теплая и мягкая - рука монаха. Да, да монах подал мне руку, и по крутой, узкой, местами разрушенной лестнице повел наверх, на колокольню... Понять этот жест было суждено лишь через несколько лет.

      Я приезжала в Кучиеры осенью, так как 19 сентября был «храм» - праздник, который отмечало все село - от мала до велика - 3 дня, забыв о работе, пили и ели, плясали, переходя из дома в дом. «Что это такое «храм»? - спросила я. «А в этот день был храмовый праздник, - объяснили мне. - Храма нет, а праздник остался». Что такое «храмовый праздник», всем было ясно, а спросить я не решалась. Да, Молдавия все больше входила в меня. Еще только познакомившись с Владом, я начала старательно учить молдавский язык и довольно быстро научилась читать со словарем и даже стала брать легкие переводы, а потом и посложнее; иногда что-то получалось. Московские друзья и подруги были от меня в восторге: мое отношение к Владу стало в нашем кругу чуть ли не легендой. «Представляете, как она его любит! Совершенно пла-то-ни-че-ски!!! Ничего не требует для себя». Такая жертвенная любовь, и правда, была у нас редкостью. Но... была ли это любовь? Или бред? Наваждение?

      Влад приезжал в Москву, по своим кино- или книгоделам, звонил мне; я тут же бросала Левку сразу загрустившей маме и мчалась - в дом литераторов, в дом кино, чтобы посмотреть вместе с ним какой-нибудь запрещенный фильм или провести вечер за ресторанным столиком, потянуть коньяку, выкурить пару пачек сигарет и смотреть на него, и слушать. Потому что тут же подсаживался кто-нибудь из его приятелей и начинался оживленный разговор, и мне было очень-очень хорошо (а дома, одна с Левкой, сидела мама и страдала, и эти страдания укорачивали ей жизнь: мне было на это наплевать, а она все терпела безропотно).

      Как-то за нашим столиком оказался Андрей Тарковский. Он был знаком с Владом и, кажется, даже ценил его талант. У Андрея было лирическое настроение, он проникновенно, с нежностью говорил о женской душе... Влад же заговорил, конечно, о Молдавии, и вдруг, не помню, в какой связи, сказал Андрею, кивнув в мою сторону: «Вон смотри, выучила молдавский язык сама. Переводит», - сказал он с гордостью: вот, мол, как она любит мою Молдавию. Андрей коротко взглянул на меня, усмехнулся: «Так она же из-за тебя выучила, дурачина ты!» Влад замолчал, потрясенный; такая мысль не приходила ему в голову.

      Из-за него я не только выучила язык, но и стала молдавской «националисткой» - чтобы так же, как он, любить его страну, землю, ее историю, людей. Тут уже мною стали восхищаться и другие молдаване, особенно молодые писатели, которых я «проталкивала» в «Совпис» - переводила, редактировала, рецензировала. Когда я прилетала в Кишинев, «писательские звезды» встречали меня на аэродроме с машинами и цветами, я была буквально нарасхват, и, конечно, лопалась от гордости.

      А Влад все больше привыкал ко мне (как к самому преданному другу), и мама его все больше меня любила, и часто, глядя на меня с грустью, вздыхала: «Мэй-мэй, почему ты не моя невестка?» Жену Влада Люду она терпеть не могла, никогда не ездила в Кишинев, и хотя не ссорилась с ней, но все время молчала.

      И пила. С каждым годом все больше пила и при этом почти ничего не ела, а когда напивалась, то начинала хулиганить и издеваться над своим мужем, отчимом Влада, одноруким инвалидом войны дедом Ефимом. Он тихо и безропотно все выносил, подбирал пьяную, укладывал на кровать, ухаживал за ней и все делал своей одной рукой по дому и по саду. «Терпи, душа, - все время приговаривал он самому себе. - Терпи, терпи, душа».

      Свою слабость мать передала любимому сыну: Влад тоже пил, очень быстро пьянел и сразу засыпал, где бы ни находился, и становился тогда таким несчастным, что сердце у меня разрывалось от жалости. «Талантливый же человек, а губит себя», - вздыхали друзья. Однако сами же поили его (своих денег у него никогда не было), а жена, чем дальше, тем все больше грызла его. Когда он был пьян, готова была убить его. Он же ее страшно любил. А я стала ненавидеть ее за то, что она так его грызла и не жалела. Она же ненавидела меня - за то, что я так жалела его. Я ее ненавидела и за глаза поносила как только могла.

      Все друзья знали об этом.

      Изнывая от этой жалости к Владу, я стала думать о переезде в Молдавию. Для начала - строить себе дом, не где-нибудь, а прямо во дворе у его мамы... дом в этом чудном светящемся селе на берегу Днестра! Будет строить Коля, брат Влада. Влад и мама, конечно, одобрили эту идею - чтобы у меня был в мамином дворе дом, а насчет переезда Влад молчал, друзья же писатели объясняли мне: «Сделаешь большую глупость. Это пока ты в Москве, в «Совписе», ты всем нужна, а переедешь, никто и не вспомнит». Что ж, они были правы. Ну а дом - дом пусть строят. Я переслала Коле очередной гонорар за переводы. И он приступил к делу.

     

      3


     


Недостижимое никогда не должно быть достигнуто! Когда однажды, в какую-то встречу с Владом в Москве, я вдруг почувствовала, что недостижимое может быть достигнуто, ибо Влад очень уж хорошо, - как самый близкий друг начинает ко мне относиться - на душе стало спокойно; от такого спокойствия недалеко было до скуки, до пустоты, все той же страшной пустоты, которую надо заполнять как можно быстрее. Чем?

      Видно, кто-то пристально следил за моей душой. Потому что...

      В один прекрасный день мой добрый приятель В.Б. (ныне довольно известный, а тогда вышедший из сталинского лагеря, кое-как пробивавшийся в «Совписе» переводами и рецензиями), вдруг предложил мне: «Хотите пойти к нашим друзьям? Они биологи, занимаются спиритизмом. Не ради любопытства, а в научных целях. Это очень интересно».

      Спиритизм? Я что-то о нем читала. «Это что, вызывание духов, что ли?» - «Поедемте - сами увидите. Очень интересно!»

      Это была спичка, брошенная в солому. Как раз то, что мне надо: выход из реальности, о котором я мечтала чуть ли не с детства.

      Через несколько дней вместе с В.Б. и его женой я отправилась к друзьям-биологам. После вечернего чая освободили стол, расстелили на нем большой лист бумаги с начерченным кругом; по окружности были написаны буквы алфавита и цифры. Внутрь круга поставили перевернутое блюдце с нарисованной на нем стрелкой. Погасили свет, оставив лишь неяркую настольную лампу. Все, кроме хозяина дома, сели вокруг стола, положив на блюдечко пальцы; он же держал наготове блокнот, собираясь записывать. «Ну, кто к нам сегодня придет?» - спросил, неизвестно к кому обращаясь, хозяин-биолог. Наступила напряженная тишина, и через несколько минут я с ужасом почувствовала, что блюдечко под нашими пальцами вздрогнуло, дернулось - и задвигалось. Нет, мы не двигали его, я это точно видела и чувствовала, оно двигалось само, по кругу, сначала медленно, потом все быстрее, быстрее, пальцы с трудом на нем удерживались; потом остановилось: стрелка указывала на какую-то букву; снова заскользило, снова остановилось. Из букв составлялись слова, из слов - предложения. Хозяин еле успевал записывать: «дух» называл свое имя, время и место жизни, род занятий, отвечал на вопросы. Ответы были в стиле времени и эпохи; «дух» охотно говорил не только о себе, но и о каждом из нас и даже о судьбах мира.

      Это было потрясающе! Занятие продолжалось до глубокой ночи, я сразу и безоговорочно поверила в сверхъестественность происходящего - в отличие от хозяев, которые оставались совершенно спокойными и только обсуждали явление «с научной точки зрения» как некий биологический феномен. Мой приятель В.Б. более склонен был к мистическому восприятию и пытался высказаться, но жена его, решительная, с мужским характером женщина, не позволила ему углубиться в эту область, и он послушно замолчал.

      Мое состояние углубил один интересный факт. У хозяев был пес - не породистый, но очень хорошей помеси - рыжий, пушистый и умный. В перерыве между нашим «верчением» я сидела и гладила его. «Послал бы мне Бог такую собаку!» - вдруг вырвалось у меня. Минут через 15 звонок в дверь: соседка принесла небольшую рыжую собачку: «Смотрите, как две капли воды похожа на вашего Джоя! Наверно, его дочка. Щенок еще, нашли на улице. Возьмете?» Хозяйка обернулась ко мне: «Вот, ведь вы же просили. Бог вам и послал». Я с изумлением глядела на собачку! Вот это да! Но сомневалась: а вдруг мама не захочет, и кто будет с ней возиться, да и вообще... ведь у меня никогда не было собаки.

      Хозяева уговаривали, В.Б. с женой тоже, и щенок был такой хороший, умный, рыжий, с добрыми глазами, и я решилась. Везла его домой на такси, по дороге придумала кличку «Джуди», в честь обезьянки из популярного тогда американского телефильма.

      Джуди вошла в нашу семью полноправным членом; все, включая маму, ее полюбили. Она привязалась к нам всей своей собачьей душой, понимала нас с полуслова и полужеста, а забот и хлопот с ней особых не было: в еде была неприхотлива, гуляла часто сама, лаяла очень редко - только на плохих людей, да еще, как все собаки, на велосипедистов. Два раза принесла нам приплод: за первых щенков я заплатила, чтобы их вырастили; за вторых - чтоб их утопили.

      ... Итак, грозящая душе пустота была до краев заполнена: я с головой окунулась в спиритизм. На следующий же день после первого сеанса в восторге рассказала о нем друзьям, приглашала к себе: «Давайте попробуем! Это... ну, потрясающе!» Желающие нашлись, и второй сеанс уже состоялся у меня дома; затем - третий, четвертый. Квартира моя стала своего рода «спиритическим центром», круг участников все расширялся. В полутемной комнате коромыслом стоял папиросный дым, дымились и чашечки с кофе, поблескивали рюмки с коньяком. Левку выгоняли, и он с мальчишками подслушивал с улицы, прильнув к окну; Джуди начинала жалобно скулить, и ее тоже выгоняли; мама, окутанная нашим дымом, кротко дремала в другой комнате. И так каждую субботу.

      На какой-то из этих сеансов пришел однажды мой молодой приятель, сосед по даче, с Володей - старшим братом своего друга-одноклассника. С ним была и жена Володи - Галя. Мы познакомились. Галя, красивая, энергичная и веселая, нарочито грубоватая, но с тонким чутьем - обладала данными, как мы потом решили, необходимыми для медиума. Работала она переводчицей в музее космонавтики. Володя - инженер-программист из семьи военного, средний и самый нелюбимый из трех сыновей - немного насмешливый, ищущий, думающий и даже, как говорится, задумывающийся. «Дома меня считают ненормальным», - сказал он. К нашим «верчениям» он отнесся с полной серьезностью и тоже все записывал, но не с научной целью: его интересовал потусторонний мир, и он пытался в нем разобраться. Несмотря на техническую специальность, Володя был настоящим философом, очень много читал, я прониклась к нему почтением и даже стала считать как бы своим учителем, тем более что учить он очень любил. Сеансы продолжались с осени до лета, я с энтузиазмом вербовала сторонников. Правда, самые близкие мои друзья, к моему сожалению, оказались реалистами и материалистами: «А, все это ерунда! Просто очередное твое увлечение. Сколько их у тебя было?» Они, конечно, ничего не понимали.

      Особенно огорчило меня отношение Юли, любимой моей подруги. О ней - только о ней из всех моих подруг того времени - хочется рассказать подробнее.

      Юля была внучкой еврейского писателя, чью книгу мне довелось редактировать (где-то с середины 50-х годов «Совпис» стал издавать переводы с еврейского), это была моя первая самостоятельная редактура. За совместной работой мы подружились, я стала бывать у них дома, в старой коммунальной квартире в Арбатском переулке, где они жили вдвоем со старушкой женой, оба, особенно он, - изысканно красивые, в сознающей свое достоинство старости, много повидавшие, много пережившие. Там я познакомилась с его дочерьми от первого брака, уже немолодыми, но еще очень красивыми женщинами, и с внучкой Юлей, дочерью погибшего на фронте эмигранта из Австрии. Юля была редкой красоты, ума и способностей, она окончила сценарный факультет ВГИКа, знала много иностранных языков; перед таким «букетом» я могла только преклоняться. Несмотря на разный интеллектуальный уровень, меня в их доме иногда принимали, хотя и с приветливой снисходительностью. Когда же старый писатель умер, я стала бывать у них часто. Саша, младший брат Юли, тоже красивый и талантливый, почему-то проникся ко мне молчаливой симпатией, это мне льстило, но в то время проблемы у меня были иные, и вскоре пришлось сказать Юле, что я жду ребенка. Юля огорчилась: «А мы думали, что ты будешь женой Саши», - сказала она с укором... Бог уберег меня от этого брака.

      К тому времени, когда я стала увлекаться спиритизмом, Юля занялась совсем другим делом: у нее появились знакомые, желающие уехать в Израиль, образовалась целая группа, изучающая иврит и добивающаяся разрешения на выезд. Юля была одним из активных ее членов, говорила только о своей «истинной родине», и когда мы, теперь уже очень редко, встречались, пыталась и меня обратить в свою веру: «Подумай хотя бы о Левке: что его здесь ожидает? Мы здесь всегда будем чужими!» Я же начинала рассказывать ей, чем мы занимаемся и как это интересно, но она только с досадой отмахивалась: «Чепуха, никакого потустороннего мира нет! Там ничего нет, все только тут. И надо жить тут по-человечески, не рассчитывая на будущее», - такова была ее позиция. Некоторое время она еще звонила мне: «Ну что, ты решила?» Какое-то мгновение я колебалась: а что если... совсем другая жизнь... свобода... Но только мгновение: я знала, как знала, видимо, когда-то и моя мама, что никуда из России не уеду.

     


Юля же со своей компанией путем невероятных усилий - это была суть ли не первая группа эмигрантов - добилась разрешения, и вот в сырой тусклый мартовский день я пришла провожать ее. Впервые в своей жизни я расставалась с близким человеком навсегда.

      Было щемяще грустно, как на похоронах. В Шереметьевском аэропорту мы последний раз обнялись, и потом все долго смотрели на нее, стоящую на втором этаже за стеклом, в ожидании посадки, а она смотрела на подступающую к зданию аэровокзала березовую рощу, на тонкие белые стволы и серое небо над ними...

      Поселилась она в Иерусалиме, быстро покорила всех своим умом и красотой, вышла замуж за голландского кинорежиссера, который снимал в Израиле фильм, работала вместе с ним, а жили они в доме, который снимали в аренду у бедного священника, - жили прямо в Гефсиманском саду! Жили светской жизнью: музыкальные вечера, «five o’clock», цвет общества, блеск Юлиной красоты...

      Прошло уже 20 лет, как Юля уехала, умер ее муж, уехал туда и брат Саша, приезжала в гости мать, и она приезжала к ней в Москву, но со мной не встречалась; теперь и мать умерла, а она все живет в Гефсиманском саду - там, где 2 тысячи лет назад... Но ей, как она говорит, это по-прежнему безразлично.

      К лету интерес к спиритизму у нас сам собой поубавился, мы собирались уже редко. А однажды Володя заявил: спиритизм - это не то, надо заниматься йогой, именно в йоге - истина. Принес нам с Галей книги, велел их внимательно прочесть, изучить и принять как руководство к действию. Начать почему-то надо было с «раджи-йоги», кажется, с высшей духовно-философской ступени. Я принялась за дело, но йога мне не понравилась, сеансы наши были куда увлекательнее, таинственнее, а тут какая-то сухость, отвлеченность; философию я к тому времени уже разлюбила. Но раз Володя велел... Я старательно изучала и, помню, попыталась даже как-то применить теорию на практике: добиться некоторыми приемами, чтобы не было боли в зубоврачебном кресле. Дальше этого, слава Богу, не двинулось.

      Прошло лето, а осенью с Володей опять что-то случилось. Он отбросил и йогу, так и не найдя в ней истины, и снова очень задумался. Долго продолжались его размышления, и наконец: «А ты знаешь, что есть Бог?» Я знала. «А что надо верить в Святую Троицу - Отца, Сына и Святого Духа?»

      Этого я не знала. Откуда узнал Володя, мне было неизвестно. Наверное, где-нибудь вычитал. Теперь он настойчиво убеждал нас с Галей прочесть Евангелие и уверовать во Христа. Не помню, как именно он нас убеждал, но прекрасно помню, что у меня возник страшный внутренний протест. Он шел от сердца и мигом поработил ум. Почему? Теперь я могу прочесть об этом целую лекцию, а тогда, конечно, я ничего не понимала. Однако думала, что очень умна и понимаю все не только лучше Володи, но и лучше самого Бога: я только что прочла «Мастера и Маргариту», прочла взахлеб, в восторге от той идеи, которая выражена в эпиграфе из «Фауста»: я - часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо, - говорит Мефистофель. «Та сила» полностью овладела мной, внушая, что она, и правда, есть высшее добро, а Бог... Кто Он? Жалкий измученный нищий, стоявший перед Пилатом молча и уныло? Эта идея молотком стучала у меня в мозгу, не давая ночами уснуть; мысленно я произносила целые тирады, разбивая в пух и прах все Володины доводы, я писала ему письма, полные «неопровержимых доказательств»... Я взяла у подруги Евангелие, прочла и «увидела» доказательство своей «правоты»! Это уже было безумие.

      Но милость Божия... Нет ей предела, потому что она милует безумцев, и наш жалкий в своей гордыне ум тихо, с любовью просвещает Своим несказанным светом.

     


Вражеское невидимое кольцо сжималось вокруг меня, но я этого не знала. Я была горда и довольна собой: разве я вместе с Булгаковым не положила на лопатки Володю и его идею? Да, я была бы вполне довольна собой, если бы...

      Тем летом у меня вдруг совершенно испортились отношения с Владом. Такие давно налаженные спокойные отношения, можно сказать, полное счастье... Рано я успокоилась: он совсем перестал со мной общаться, резко и молча, и я, почуяв недоброе, кинулась в Кишинев. Но родной и любимый город оказался совсем чужим и меня не принимал; длинными знойными днями я просиживала на скамейке возле подъезда дома, где жил Влад, в томительном ожидании, но его не было дома; друзья пожимали плечами: «Наверно, у мамы в селе...», но и туда я не могла ехать, чувствовала, что нельзя, что он отгорожен от меня железным занавесом. Кишинев казался мне выжженной солнцем пустыней, я металась, не зная, что делать.

      И вот осенью, в Москве, узнаю: оказывается, ему на меня наклеветали. Да, да, самый близкий друг Влада, который не любил меня, потому что любил его жену, нашептал ему: «Ты думаешь, что она... А она, знаешь...» Влад поверил. Опустил железный занавес. И я не могу его видеть, не могу ничего ему сказать.

      Душа моя разрывалась от боли. Неужели все кончено? Этого не может быть! Ведь мы связаны, ведь Бог связал нас! Разве не так? Разве все было случайно? Господи!

      И я села и написала ему письмо. По-румынски, - так само собой получилось. Письмо выплеснулось из самой глубины души. Как будто кто-то диктовал. А я только писала - одним духом, одним вздохом. «Бог соединил нас, и только Он может разъединить, только Бог, а не человек...» Я и не знала, какая это была правда! Бог соединил, Бог и разъединит... Отослала письмо - стало немного легче. Но душа рвалась туда, в Кишинев. Мне казалось, сейчас все решается. Все, все!

      Надо ехать немедленно. Как раз - выходные, ноябрьские праздники. Билет на самолет. У Левки каникулы - можно к подруге Лене Б. Угроза загрустившей маме: «Будешь ныть - вообще из дома уйду» (бедная, бедная мама). На диване - раскрытая рукопись, дали почитать: Бердяев. «Миросозерцание Достоевского» - книга для нас тогда необычная. Я остановилась на том месте, где Бердяев объясняет, что та-кое Голгофа, почему Христос не сошел с креста, почему принял смерть не в славе, а в уничижении. Я прочла слова равнодушно: они не имели для меня никакого смысла и значения. И рукопись осталась открытой на этой странице. «Тут ничего не трогай», - приказала я маме.

      Перед отъездом зашел мой близкий приятель, посвященный во все мои тайны. «Ужас как боюсь ехать, - призналась я ему. - Ведь все, все должно решиться... А если он не захочет меня видеть? Я с ума сойду». - «Чего ты боишься? - удивился приятель. - Тут все зависит от Бога». Был он человек активно неверующий.

      Прилетев в Кишинев, я помчалась к другу-писателю, который тоже все знал и старался хоть чем-то помочь. «Где Влад?» - «Здесь. Вчера приехал из села». - «Позвоните ему, узнайте...» - «Что узнать?» - «Ну...» Что узнать? Я не знала. Прошел в тревоге день. Я бегала по друзьям как сумасшедшая и ничего не могла понять, ничего не могла объяснить. Наконец мне сказали, что Владу доложили о моем приезде. «Ну, и что? Что он?» - «Ничего. Промолчал».

      Больше терпеть я не могла. Поздним вечером выбежала на улицу. Эти кишиневские улицы, еле освещенные запрятанными в деревьях фонарями... Тени мелькали, расплывались, манили. Тревога достигла предела. Я подошла к автобусной остановке. «Жду полчаса. Придет автобус - еду к нему. И будь что будет». Автобус пришел.

      Знакомая, такая знакомая улица... дом... подъезд... лестница... Нет, я сейчас умру! Звонок в дверь... Шаги. Открывает Люда: «А, это ты, - говорит она, ухмыльнувшись. - Заходи». Голос Влада из комнаты: «Cine-i? (Кто там?)» - «Гита», - неестественно игривый голос Люды. Выбегает их дочка, улыбается, протягивает ручонки... И Влад. Он выходит, и, подойдя, обнимает меня.

      Дальше все было, как во сне. Сидели, о чем-то с кем-то говорили. Влад сказал, глядя на меня: «Такого письма я никогда не получал. Как ты могла написать?» Я пожала плечами. «Это от Бога», - сказал он серьезно. Я кивнула.

      Была глубокая ночь. Гостей много, стали всех укладывать спать. Люда, усмехнувшись, сказала мне: «Придется нам с тобой спать вместе. Хочешь - не хочешь... Другого ничего не могу предложить». Вместе? С ней? Легли, отодвинувшись друг от друга, на широкой тахте. Я стала представлять, как буду завтра об этом рассказывать своим насмешникам-друзьям. «Спала вместе... С кем думаете? С Людой!» - и какие будут реплики. Ха-ха!

      Я задремала, видимо, ненадолго, потом очнулась. От чего? То ли от мысли, то ли о голоса, то ли просто от ощущения: «А вражды не должно быть. Вы ведь обе ему нужны. И нужен только мир. Мир, мир...» Душу охватил сладкий покой, и я заснула.

      Утром, в мягком рассвете, я не могла узнать комнаты, людей. Все было окутано голубоватой дымкой, все было полно мира, покоя, радости. Мягкий, мягкий свет и такая тишина... Я ничего не понимала, только чувствовала, что это от той ночной... мысли, голоса, ощущения? Никогда в жизни ничего подобного со мной не было.

      Невиданный голубовато-мягкий свет не исчезал. Это было в комнате Влада, где мы с ним, стоя рядом на коленях, рассматривали, положив на диван, какую-то книгу, а Люда мирно и спокойно сидела рядом и что-то шила; это было на улицах и еще в чьих-то квартирах; было это все три дня в Кишиневе.

      Это было и на вечернем аэродроме, когда меня провожали друзья: весь аэродром был залит мягким голубоватым светом. Кто-то с кем-то чуть не поссорился, но ссориться нельзя было - они тут же помирились, и мы с Владом, прощаясь, обнялись - как никто на свете никогда не обнимался. «Ах, как они любят друг друга! Как дети!» - с некоторым пафосом воскликнула молодая актриса, снимавшаяся в фильме друга Влада, того, кто был моим «врагом». Но и он примирительно поцеловал меня.

      Что же это было? Теперь-то я знаю! Это было обращение. Дух мира сошел в мое смятенное, возмущенное сердце. Это был Дух Божий. Дух Христов.

      Два часа в старом трясущемся самолете, какие теперь давно уже не летают, показались мне мгновением. Я сидела, не шелохнувшись, но не спала. Отчетливо, ясно и стройно пел хор. Откуда он? В салоне радио не было, приемники и транзисторы включать запрещалось. Да и такого дивного пения не передают по радио.

      В свою квартиру вошла уже не я, обычно злая, раздраженная оттого, что пришлось покинуть Кишинев, готовая растерзать маму и Левку. Я вошла с радостью и никогда раньше не испытанным чувством любви. Я поцеловала маму, Левку и сказала что-то хорошее. Доброе мамино лицо собралось морщинками от радостного удивления и стало еще добрее... Да, я любила всех и вся. Мне хотелось плакать слезами, которыми я никогда не плакала. Я подошла к дивану, где лежала раскрытая оставленная мною рукопись Бердяева. Прочла слова, на которых остановилась, - о Христе, Голгофе - и будто током ударило в самое сердце. Нет, не то: будто спала черная пелена с глаз. Я все поняла. Любовь ко Христу охватила все мое существо, и я заплакала.

      Удивительное чувство все разрасталось, не умещалось в душе. Я попыталась излить его в письме к кишиневскому приятелю, который, казалось мне, все поймет. «Знаешь, - писала я, - что со мной произошло? Ты не поверишь! Я стала христианкой. Да, да. Это случилось той ночью, у Влада. Да, да, ангелы. Это невозможно объяснить...» - «Что ж, каждому свое», - ответил он сухо.

      Я стала христианкой... Откуда я это знала? Слово само написалось в письме, само родилось в сознании. Дух мира - дух Христов. Дух Христов - это дух мира. Запомни и не забывай об этом. Слышишь? Запомни!

      На следующий день позвонил Володя. «Мы должны встретиться, у нас с Галей случилось что-то невероятно важное... «Что?» - «Обращение!» - «Когда?» - «В ночь с 7-го на 8-е» - «И у меня!»

      Когда мы встретились, Володя пытался рассказать, что с ним произошло. Пыталась и я - но слова ничего не могли выразить. Не нужно было никаких слов! Благодать Божия коснулась одновременно нас троих, - так было угодно Богу.

     


4

     


О моем обращении вскоре узнали все подруги - школьные, институтские и издательские: я не могла сдержаться и трубила везде и всюду. Они удивились, но особого значения этому не придали: очередная блажь, скоро пройдет. «Сколько у тебя уже всего было?»

      Через несколько дней в «Совпис» пришел по делам мой добрый знакомый В.Б., я рассказала ему, не вдаваясь, конечно, в подробности. Он был хороший и добрый; ласково и с интересом глядя на меня сквозь очки, он сказал: «Да, вы знаете, у вас глаза стали другие». - «Какие?» - «Спокойные». - «А раньше?» - «А раньше они были очень тревожные».

      Теперь у меня возникло непреодолимое желание: снова прочесть Евангелие. И не просто прочесть, а иметь его - чтобы оно всегда было со мной. Ведь я буду читать его совсем иначе!

      Но где его взять? Где? Я приставала с этим вопросом ко всем подряд - соседям, сотрудникам. Ни у кого не было.

      Пришла к университетской Але, доброй мягкой женщине, обожавшей детей. Ну, она наверняка все поймет... «У тебя нет Евангелия?» - «А зачем тебе?» - «Нужно». Она равнодушно пожала плечами: «Посмотри там. На полке...» На полке я нашла маленькую книжку: четыре Страстных Евангелия, - и буквально впилась в нее. Никогда потом я не читала так о страданиях Христа, никогда они так не открывались душе. Я рыдала навзрыд. Аля с изумлением глядела на меня: «Что с тобой?» Она подумала, что я рехнулась, и слух этот пронесся среди наших с ней общих знакомых. Пронесся - и пока затих.

      Где же найти Евангелие? Оно мне нужно как воздух! Наконец, приятель из редакции Саша О. принес маленького формата книгу дореволюционного издания. «На, бери, так и быть. Взял потихоньку у матери, ей все равно не нужно». Он тоже не понимал, зачем это нужно мне. «Ты что, богомолкой заделалась?!» - усмехнулся он. А мне казалось, что все, весь мир должны переживать то же, что и я!

      Теперь у меня было свое Евангелие. Какое счастье! Я читала понемногу, пытаясь понять каждое слово. Понять! Для этого человеку не хватает жизни, потому что он земной и мыслит о земном. А о небесном... Это удел избранных. Но пытаться надо. И я читала «Мир Мой даю вам, не так, как мир дает, Я даю вам». Мир Христов! Неужели это то, что я испытала? Эта удивительная тишина души... Господи! А я кому верила? Булгакову? Мефистофелю? Прости меня, Господи!

      Хотелось читать, читать, читать. Голодная душа требовала пищи, и немедленно. Я попросила доброго В.Б., он принес мне почитать книгу Вл. Соловьева «Духовные основы жизни». Это было как раз то, что мне было нужно! Незнакомый и чудный мир открывался предо мной - мир жизни духовной. Здесь было объяснение всего, что с нами троими произошло, здесь было указание пути. И так ложилось на душу, так все было понятно! Я проконспектировала книгу и дала почитать близкой своей издательской подруге - может, поймет? Не может не понять! Это ведь... Она, однако, не поняла. Дала почитать ее мужу-литератору, он, посмотрев, вернул: «Скучно, как проповедь». Скучно?! Как это может быть? Ведь я умирала от каждого слова. Но он сказал правду: пока сердце не открылось навстречу Богу, боговдохновенные слова скучны, как скучна и самая высокая проповедь. Да разве совсем недавно и мне не было все так же непонятно и скучно?

      Володя и Галя по-прежнему приходили ко мне. Володя объяснял догматы православной веры. «Ты хоть веришь в непорочное зачатие? Если веришь во Христа, надо верить, что Он родился от Духа Святого». Конечно, никакой сознательной веры у меня не было, было только чувство - чувство, которое нельзя объяснить. Все остальное казалось сухой теорией.

      Через некоторое время Володя сказал: «Знаешь, нам надо креститься». - «А зачем? - удивилась я. - Разве без этого плохо?» Что такое крещение, я не знала, и Володя не смог объяснить или я не смогла понять. Он, однако, крестился, один, тайно от нас. И стал еще серьезнее и задумчивее. Жить вместе с Галей ему становилось все труднее: его тянуло к аскетизму, а Галя была все такая же - красивая, веселая, полная сил и энергии. Но и уйти от нее он не мог - очень уж был привязан. Они приходили ко мне и по одному, делились своими переживаниями. А что я могла посоветовать?

      Новый, 1972-й, год мне захотелось встретить в Кишиневе с Володей и Галей. Они никогда там не были, пусть увидят этот чудный город (я все еще его любила) и Влада (его я тоже так же любила) и всех моих молдаван. И пусть Володя поговорит с ними о Боге.

      Галя обрадовалась; Володя, хотя и без восторга, тоже согласился; взяли и Левку. Но, видно, ехать не надо было: два дня проторчали на аэродроме, ожидая летной погоды. Все же прилетели. Было 31-е - купили елку - и быстрее к Владу, и началось веселие - шумное, буйное, с вином, льющимся рекой, с любимыми молдавскими песнями и плясками. Мы с Галей веселились от всей души, а Володя страдал - он уже был крещен и не мог вынести этого языческого разгула. Я подвела его к молодому писателю, слывшему среди молдаван философом: «Серафим, вот Володя хочет поговорить с тобой о Боге». Серафим недоуменно пожал плечами: «Я никогда об этом не думал». Все были изрядно пьяны, и никакого разговора, естественно, не получилось. Съездили и в село к маме Влада. Она была больна, лежала - уже начинался рак печени, но никто об этом тогда не знал. Она внимательно оглядела Галю и Володю и точно охарактеризовала каждого и их отношения. «Скоро он от тебя уйдет», - сказала она Гале.

      Когда вернулись в Москву, Володя снова стал говорить о нашем крещении. Ну что ж, решили мы, раз надо, так надо.

      И вот настал этот день. 17 января 1972-го года, - тихий, в легкой морозной дымке зимний день... Володя повел нас в храм Всех Святых на Соколе, где сам крестился месяц назад. Никакой катехизации мы, конечно, не прошли, и были настоящими баранами.

      Пришли в церковь. Стали оформлять. Женщина за ящиком открыла мой паспорт, скривилась: «Такого имени у нас нет», - и хотела вернуть паспорт, но другая ее остановила: «Если хочет, пусть крестится». - «А имя?» Я растерянно молчала. «Пишите: Галина», - сказала из-за моей спины Галя. Так у меня появилось новое имя.

      Мы пошли в крестильную. Володя остался ждать в притворе. Батюшка посмотрел на нас, на бумажку с нашими именами, улыбнулся: «Две Галины? Хорошо-о...»

      Мы стояли около купели. Батюшка внимательно посмотрел на нас, спросил: «Почему же вы раньше не крестились?» - «Я из еврейской семьи», - объяснила я. «А у меня родители коммунисты, атеисты», - объяснила Галя. «Ну, а почему вы сейчас решили креститься?» Вопрос был закономерный: в те годы взрослые, особенно моего поколения, крестились чрезвычайно редко. «Откровение», - ответили мы в один голос. «Откровение? Хм... - батюшка вздохнул. - Ну, а вы знаете хотя бы, кто такой Христос?» - «Бог. Сын Божий», - ответили мы, подумав. «А еще?» Мы не знали. «Спа-си-тель», - внушительно произнес батюшка. Мы кивнули, батюшка снова вздохнул. На этом катехизация закончилась.

      Смысл великого таинства крещения был скрыт от меня. Я ничего не понимала и старалась только исполнять то, что велел священник. Когда он повел нас вокруг купели, мне почему-то стало смешно. А ведь это было указание пути - пути в вечную жизнь, узкого и тернистого, вслед за Христом.

      Вышла я из крестильной, похоже, не столько обновленная, сколько ошарашенная. Да, что-то произошло. Невероятное. Начало новой жизни, и я уже не Гита, а Галина... Пока еще это не укладывалось в голове. Отпраздновали втроем у Гали. Володя поздравил нас, сказал что-то хорошее, и тогда только возникло тихое радостное чувство.

      Причащаться нам велели почему-то прийти через два дня. Пришли в тот же храм; стояли на службе, ничего не понимая. Когда священник кадил, Галя подтолкнула меня: «Кланяйся». - «Почему?» - «Так надо. Видишь, все кланяются». Потом услышали, что началась исповедь. Что это такое? Подошла, назвала имя, мне накрыли голову, и все. Первое причастие не оставило следа в душе.

      Близким друзьям я сказала, что крестилась, и опять они удивились, но и только: никаких изменений ни в моей жизни, ни во мне самой не было. По-прежнему, работа, рукописи, пачки сигарет на письменном столе, сидения в ЦДЛ... Лишь моя издательская подруга Э.М. как-то заметила с сожалением: «Крестилась, ну и ладно. Вот только жаль, что теперь тебе нельзя с мужиками...» Откуда она это знала, неверующая и некрещеная? Я и сама чувствовала, что должна жить по-другому, совсем по-другому. Но как? Как Володя? Но так я не могла и не хотела.

      Володя все-таки ушел от Гали, стал жить у родителей. Там ему было не намного легче: родители и братья и раньше не очень его любили, а теперь просто возненавидели. С Галей он встречался теперь только у меня. Как-то спросил: «А вы в церковь ходите?» Я не ходила и не знала, что надо ходить. И в какую? Туда, где крестились? - но это очень далеко. «В любую», - сказал Володя. Я ни одной церкви в Москве больше не знала. Решила спросить сестер-старушек, живших на нашей площадке: такие древние старушки должны, конечно, знать. «Красиво поют на Кропоткинской, - вежливо стала мне объяснять Мария Ивановна, вопрос мой ее не удивил. - Мы раньше с Тоней ходили туда послушать пение. А красивая церковь - Николы в Хамовниках, у Парка культуры».

      Само собой получилось, что как-то утром я зашла в церковь Никольскую, на «Парке культуры». Впервые после крещения я вошла в храм - и даже пошатнулась - от ударившего в меня особого духа: крепкого, настоянного запаха ладана, горящих свечей, еще чего-то. Дух был удивительный - бедная душа так и встрепенулась, почуяв родной свой дом! Ноги сами повели меня к образу Спасителя в правом приделе - и я застыла перед Ним, пригвожденная взглядом Его чудных глаз. Он смотрел в самую мою душу, и я, не отрываясь, смотрела на Него, и знала, что это именно то, чего я судорожно искала всю мою жизнь. Было так хорошо стоять возле Него, что я долго не могла выдержать, и ушла.

      Теперь я стала заходить в этот храм иногда утром по дороге на работу. Заходила, чтобы постоять возле этого Нерукотворного образа Спасителя, подышать Им, и, не выдержав Его взгляда, уйти. Потом, глядя на бабушек, стала прикладываться, креститься. Крестилась неумело, пятерней, и какая-то бабушка показала мне: «Не так, деточка, а вот так надо», - и сложила мне пальцы. Потом заметила, что люди стоят к какой-то другой иконе; оказалось, что это Чудотворная икона Божией Матери «Споручница грешных». Приложилась к ней, и сразу возникло какое-то странное, еще не ясное чувство.

      Уходить из храма так не хотелось! Но надо было. Я приходила на работу, принося с собой дух церкви - он был там, в «Совписе», совсем неуместен; на меня смотрели с удивлением. «Я была в церкви», - не в силах сдержать радости, сказала я как-то своей издательской подруге. Она мрачно посмотрела на меня: «В церкви?» - и резко повернувшись, ушла. Я осталась одна со своей радостью.

      Потом мне передали ее слова, сказанные одной из наших общих подруг: «Это Гиткино последнее увлечение. Если и оно пройдет, покончит с собой». Она была права: если бы это было только увлечением, которое рано или поздно проходит, дальше бы уже ничего не оставалось...

      Месяца через два после крещения я пошла причаститься. Встала на исповедь, но и на этот раз меня ничего не спросили, батюшка только взглянул внимательно: «Когда крестились?» - «Два месяца». «Два месяца...», - он вздохнул и накрыл епитрахилью. Причащение опять прошло незаметно.

      С Галей мы жили, можно сказать, общей жизнью, а Володя намного обогнал нас и не очень оглядывался. Он порвал почти со всеми прежними друзьями и занятиями и собирался уходить с работы. Много читал, и все размышлял, размышлял... Как-то он сказал нам, что наступил Великий пост, и есть ничего нельзя. «Как, совсем?» - «Совсем». Мы рассмеялись. «Так и помереть можно!» Он, и правда, чуть не помер: чтобы дома не заставляли есть скоромное, ходил по улицам, съедая за день какую-нибудь булочку.

      В конце марта - мой день рождения, любимый, после Нового года, праздник. Пришли, как обычно, друзья. Как всегда - что-то вкусное, и никакого поста. Какой пост, зачем он нужен? Нет, жить так, как Володя, я не могла! Но и он пришел, и после многих дней голода наелся всяких салатов... и как он, бедный, мучился! А мы смеялись над ним! «Какой-то он стал совсем ненормальный», - решили мои друзья.

      А ему становилось все труднее жить в нашем «нормальном» мире: дома невыносимо, видеть Галю - мучительно. И вот, в один прекрасный день он объявил, что рассчитался с работой, выписывается из Москвы и уезжает. «Куда?» - «Там видно будет». Это был тяжелый удар, - Володя был единственной опорой. «Писать хоть будешь?» - спросила я. - «Тебе - да».

      Вскоре он уехал. С его отъездом что-то оборвалось. Мы с Галей остались совсем одни.

     

      5


     


Перед отъездом Володя сказал: «В церковь надо ходить обязательно каждую неделю, по субботам и воскресеньям». Надо - так надо! И я старалась ходить - хотя бы по воскресеньям.

      Выспавшись и позавтракав, я начинала собираться. «Ты куда, опять в эту церковь? - качала головой мама. Бедная, она никак не могла понять, что со мной произошло. - Чтобы моя дочь, которая кончила университет, верила в Бога!» - у нее это не укладывалось в голове. «Мария Израилевна, - говорила ей, приходя, Галя, - если вы не верите в Бога, почему тогда все время напеваете: «Боже мой, Боже мой? А?» - «Я знаю? - отвечала мама. - Просто так». Иногда она звонила жене брата: «Поговори с ней, она ведь меня не слушает. Боже мой, чтоб моя дочь, которая кончила университет...» Слава Богу, на эту тему Жанна со мной говорить не стала.

      И я ходила по воскресеньям в Никольский храм на «Парке культуры», там всегда было в эти дни очень много народу: настоятелем тогда был о.Л., один из лучших московских священников. Службу я все еще не понимала, но мне нравилось слушать пение, такое необычно красивое; нравилось, что все вокруг стоят тихо и крестятся; нравилось, когда пели «Верую», особенно значительны были слова «нас и нашего ради спасения сшедшего с небес...» - да, нас, нас ради... Господи!..

      Приближалась Пасха. Я совсем не готовилась к ней и все же к концу поста стала ощущать какое-то волнение, предчувствие. На Страстной все притихло вокруг - как у Пастернака - небо, воздух, деревья, и я притихла вместе с ними, ожидая.

      И вот - Пасха! Я пошла на службу, но не ночью, а на позднюю и даже освятила купленный в булочной кулич. В это утро я не узнала своего храма - он был полон удивительного света - отсвета Вселенской радости. Христос Воскресе! - Воистину Воскресе! - удивленно повторяла я. Эту радость я не могла вместить - церковь еще не была родным домом, и я была в ней еще только гостьей.

      Володя писал часто. Он был в Сибири, сначала у своей родни, потом путешествовал, потом устроился лесником где-то под Новосибирском. Там, в лесу, в полном одиночестве, он стал неистово молиться; письма были наполнены цитатами из Святого Писания и святых отцов. Он восторженно писал о своих «божественных состояниях», видениях, откровениях; читая, я тоже испытывала восторг и трепет. Наконец, он написал, что уже пробует исцелять людей и что по его молитвам - когда сделает две тысячи поклонов - меняется погода... Я, конечно, изумлялась, - представления не имела о том, что если новоначальный, без духовного руководства, берется за великие подвиги, то неизбежно впадает в прелесть - страшное заблуждение, которое может привести к гибели. Азбука духовной жизни, в которой я не знала ни одной буквы! Знала только, что подражать Володе никогда не смогу. Галя же, читая его письма, только вздыхала.

      Однако Володин пример оказался заразительным, и Галя тоже нашла себе занятие. Сотрудница привезла ее как-то в деревню под Орлом, к какому-то дедушке, который заговаривал воду и лечил людей. Галя вернулась оттуда с горящими глазами: «Представляешь, у этого дедушки одна половина парализована, а он лечит! К нему столько ездят, отовсюду!» - «И тебя лечил?» - «Ну да. А главное... Он сказал, что и я могу лечить. Что он должен мне все передать, а то не может умереть...» - «И ты согласилась?» - «Конечно! Ведь он сказал, что у меня дар... Уже немного рассказал. Некоторые молитвы». - «Какие?» - «Не велел говорить». - «И что же, ты уже умеешь лечить?» - изумилась я. - «Нет еще, надо снова к нему поехать».

      Опять замерцала тайна, опять манила меня... О том, что тайны бывают разные - от Бога и от дьявола - мы понятия не имели. А случай с дедушкой был, можно сказать, хрестоматийный.

      Галя съездила к этому деду еще два раза и сказала, что может попробовать. Где? Конечно, у меня. На ком же попробовать? Я пригласила свою сотрудницу, страдавшую сильными головными болями. Галя налила в тазик воды, долго что-то шептала, потом сказала: «Готово». Дала больной с собой воду и велела пить, пока не кончится. Через несколько дней та сказала, что ей намного легче. Галя снова съездила к деду и решила заниматься лечением регулярно. Она заговаривала воду, я поставляла клиентов. Одним из них оказался больной Левка. У него незадолго до этого начались приступы астмы, тяжелые, ничем нельзя было снять; сначала они были редко, потом все чаще и чаще. Бедный Левка. Попробовали давать ему Галину воду - приступы прекратились. Галя торжествовала. Теперь она стала класть на дно тазика крестик, когда она читала свои молитвы, крестик излучал свет. В этом мы увидели знамение... увидели чудо! Но не увидели и не почувствовали, что суть этого «чуда» та же, что и явления «духов», что нас водят за нос те же темные силы. Кампания исцеления ширилась, и субботние вечера стали напоминать прежние наши сеансы.

      Не знаю, чем бы это кончилось, если бы вдруг не приехал на несколько дней в Москву Володя. Он был молчаливый, похудевший, какой-то отчужденный. Мы, конечно, сразу рассказали ему про наши занятия, сначала он поверил в это «чудо» и тоже пил воду, но потом спросил какого-то священника, и тот сказал строго: «Если будешь этим заниматься, в церковь не входи. Это колдовство». Володя испугался и напугал нас. Гале очень не хотелось бросать такое увлекательное занятие, популярность ее все росла, а она это любила. Но продолжать побоялась: Володя пригрозил адом, гибелью души и вечными муками.

      Вскоре он опять уехал странствовать. Прошло какое-то время, и Галя явилась ко мне с новостью: «Знаешь, я выхожу замуж». - «Замуж?! Зачем?» Уж чего-чего, а этого я не ожидала. Замуж! Мне это казалось диким. Мне - но не ей. «Понимаешь, я не могу одна...» - «А Ленка? (Ленка была ее дочкой от первого брака) И, главное - церковь?!» - «Церковь я никогда не брошу! - с жаром воскликнула Галя. - Еще чаще буду ходить. У Володи - его тоже зовут Володя - машина, я буду водить, и мы с тобой будем ездить...» - «А кто он?» - «Ученый, по космонавтике. Разведен, две дочери, большие». - «Ну, а...» - «Нет, даже не крещеный. Ничего, мы его обработаем», - сказала Галя весело.

      Ей было весело, а мне грустно. Не верилось что-то в эту идиллию. Галя, правда, по-прежнему приходила ко мне довольно часто - вернее, приезжала на машине со своим В.В. - пожилым флегматичным мужчиной. Был он, видимо, человек добрый. Но «обработке» не поддавался: когда мы, за чашкой крепкого кофе, пытались в чем-то его убедить, он тут же засыпал, и нам оставалось только тихонько разговаривать под его мирный неназойливый храп.

      Володе, конечно, я написала, что Галя вышла замуж. После некоторого молчания он ответил, явно стараясь быть спокойным, что поздравляет ее и советует быстрее повенчаться. Но об этом не могло быть и речи: семейная жизнь засасывала Галю, отвлекала ее от церкви; я чувствовала, что могу потерять ее, и тогда останусь совсем одна.

      Видимо, догадываясь об этом, Володя решил меня утешить: с кем-то передал мне старинную икону Божией Матери «Всех скорбящих радосте». Это была моя первая настоящая икона, я повесила ее на стену и, как могла, перед ней молилась...

      А работать мне приходилось все труднее и труднее. Почти все рукописи были до отвращения лживы и бездарны; я с тоской читала и правила их. Мучила совесть: ведь я, старший редактор, подписываю рукопись в набор и за нее отвечаю, - значит, участвую в этой лжи, в этом лютом безбожии... Что же делать? Уйти с работы? А как же Левка, совсем старая мама?

      Или все-таки переезжать в Молдавию? Там, в селе мамы Влада, мне строят дом... Когда я была там в последний раз летом, мама сразу заметила у меня крестик; обрадовалась: «Ну, теперь совсем ты наша!» Она же почему-то креста не носила - судя по всему, у нее с Богом были сложные отношения. В отличие от деда Ефима, кроткого ее мужа, который любил почитать Псалтирь, крестился единственной своей рукой и все приговаривал: «Терпи, терпи, душа». А терпеть этой душе было что: мама Влада все сильнее пила и все сильнее болела.

      Левке было уже почти 10 лет, надо было его крестить. Но он и слышать об этом не хотел. Написала Володе, он ответил: «Крести, как можно быстрее. Уговори!» Стала уговаривать - бесполезно. Да и что я могла сказать, когда сама толком ничего не знала? Что такое крещение? Что такое Церковь? Я просто твердила: «Надо креститься», а он твердил: «Не буду». - «Почему?» - «Не буду, и все». Где мне было понять, что это говорит в нем вся моя грязная мерзкая жизнь, в которой я никогда не каялась!

      Левка рос нервным, эгоистичным, очень гордым мальчиком. С 6 лет сочинял стихи, с 9 - пьесы, я читала их на работе, все умирали со смеху, и я, вместо него, собирала похвалы. Меня он никогда не слушал, да я и не могла говорить с ним спокойно - либо кричала, либо ласкала; мама же его избаловала, и он над ней издевался как мог - было с кого брать пример...

      Зимой Левка сильно заболел. Я сидела около его кроватки: «Левушка, хочешь, почитаю Евангелие?» - «Ну, почитай». Я читала, он слушал с интересом. «Так, может, крестишься?» - спрашивала я с надеждой. «Нет!» Но я чувствовала, что отступать нельзя - дальше будет еще труднее. «Ну, почему ты не хочешь, скажи?» - «Не хочу и все!» Я решила прибегнуть к хитрости, все-таки он был еще маленький: «Вот поправишься, куплю тебе... что ты хочешь?» Он молчал. «Знаешь, что? Вот поправишься, пойдем в зоопарк... только сначала крестишься, а потом пойдем. Ладно?» И тут он вдруг согласился.

      Только он поправился, я повела его в церковь. Туда, куда ходила сама, - на «Парк культуры». Всю дорогу умирала от страху: вдруг запсихует, убежит... Вошли. Левка огляделся, проговорил с восхищением: «Ну и церковь! Как красиво!» Я с облегчением вздохнула. Подошли к ящику, я протянула свой паспорт, Левкину метрику. «А где отец?» - «Нет у него отца». - «Как так нет?» - «Видите, в метрике прочерк». - «Но ведь он жив?» - «Что с того, он мне не муж». - «Приведите его, так крестить не можем». - «Да как я его приведу, я с ним не общаюсь?! - «Тогда ждите, пока умрет». - «Да вы что?! А если мой ребенок раньше умрет, некрещеный?» Левка уже начала нервничать: «Ладно, не надо, пойдем отсюда...» Вмешалась другая женщина за ящиком: «Пусть подойдут к батюшке. Если он согласится...»

      Возле крестильной - большая толпа, много детей. Я бросилась к батюшке, протянула метрику: «У меня ребенок без отца, крестите его, пожалуйста!» Батюшка рассердился: «Что вы мне бумагу тычете? Подождите. Когда всех крещу, потом...» Ждать Левка, конечно, не захотел, и я поняла, что сейчас не надо настаивать. «В другой раз придем, ладно?» - «Ладно».

      Вечером к нам зашла И., из соседнего дома, мы с ней иногда общались. И. Недавно крестилась в Филипповской церкви на Арбате и советовала крестить там Левку: народу мало, тихо, и батюшка хороший. Договорились там встретиться.

      О том, что я хочу крестить Левку, прослышали мои университетские подруги. И началась атака. «Ты что делаешь? Сама с ума сошла и его за собой тащишь?» Я пыталась что-то объяснить: мол, крещение излечит его от болезни, спасет от несчастий... так я это себе представляла. «Нисколько оно ни от чего не спасает! Когда была война, матери вон давали сыновьям «Живый в помощи», ну и что? Никто не погибал, да?» Я молчала, не зная, что ответить. Меня только удивляло, почему мои девчонки, такие умные, такие добрые - особенно Аля, которая так любила детей, почему они не хотят верить, ну просто верить, как они могут не верить? Поняв, что меня с места не сдвинешь, они отстали.

      В Филипповской оформление прошло благополучно. И. была крестной, мне велели отойти в сторону, и я не видела, как Левка себя вел. Когда вышли на улицу, какая-то бабушка показала на него: «Смотри-ка, семинаристом будет!» - я восприняла это как пророчество. Увы! Не все бабушки - пророки...

      Ехали домой вместе. Мне было радостно, а Левка вдруг начал бесноваться. Шипел, ругался, уже не зная, что придумать, злобно пригрозил: «Вот вырасту - в партию вступлю!» Дома сразу сорвал с себя крестик: «Не буду носить!» Я решила его не трогать - как бы хуже не было. Крестик спрятала до лучших времен. О зоопарке он даже не вспомнил.

     

      6


     


Зимой раздался звонок из Кишинева. Звонила мама Люды: «Агафья Николаевна (мать Влада) при смерти. Приезжай». При смерти?! Меня будто стукнули камнем по голове. Бедный Влад. Я, не раздумывая, полетела в Кишинев.

      Она уже умерла, я успела только на похороны. На Влада невозможно было смотреть, так он страдал. Когда мать умирала в больнице, он не выдержал, убежал - рассказывали мне. И еще сказали: «Она все время тебя звала: «Гита... Гита... где Гита?» Зачем я была ей нужна в последние минуты? Это осталось тайной.

      Я смотрела на ее каменное, потерявшее красоту лицо, и оно ничего мне не говорило: было совсем чужим. В этой женщине все было жизнь, и когда жизнь ушла, остался камень. Влад плакал; плакал и дед Ефим. Кто-то читал по-молдавски Псалтирь, однотонно звучало «Доамне милуешти... Доамне милуешти...» Я встала на колени, крестилась, на меня с удивлением посматривали. «Ты почему крестилась? - спросила меня потом мать Люды. - Ты же безбожница». - «Никакая она не безбожница, - горячо заступился за меня Влад. - Это мы безбожники, а не она».

      Церкви в селе не было, отпевать негде. Многолюдная процессия шла, как положено, через все село, к кладбищу. Впереди несли икону, мне дали венок. На перекрестках, возле колодцев, останавливались, совершая непонятный мне обряд. Потом опустили гроб, кинули на крышку по комку земли... Потом были поминки в сразу опустевшем безжизненном доме. «Мамы нет - и дома нет», - сказала я Владу. «Да. Что же я буду делать?» - спросил он в отчаянии. «Съезди в церковь. Надо же ее отпеть». Он нахмурился: «Нет». - «Ну, хоть свечку поставь за нее». - «В церковь я не пойду. Никогда!» Пришлось попросить деда Ефима, он тут же согласился: «Поеду, поеду...» Так и не знаю, отпели ли ее, бедную.

      В мамином дворе уже возвышались стены моего дома, одни только каменные стены с проемами окон. Я постояла внутри, осмотрелась. И я здесь буду жить? Без его мамы? Но Влад сказал: «Пусть строят». Поговорила с его братом Колей, он пообещал: «Летом будет готов».

      Летом... Я не могла больше жить вдали от Влада. Теперь он без мамы, бедненький, беззащитный. Разве Люда может заменить ему мать? На другой день похорон мне снилось, что я держу его на руках, маленького, качаю, будто ребенка. Может, мама звала меня, чтоб отдать мне сына? Надо, надо переезжать.

      Вскоре после возвращения из Кишинева, проходя по Октябрьской площади, я мимоходом взглянула на доску объявлений. Первое, что бросилось в глаза: «Меняю Кишинев на Москву, 3-х-комнатная квартира, на улице Роз...» На улице Роз! Моя любимая улица по дороге к Владу, улица, где дома только с одной стороны, обсаженные розами, а из Долины роз напротив улицы веет удивительным ароматом. Я записала адрес и в тот же день, никому не говоря, написала письмо. Ответ пришел быстро: хозяйку квартиры, которая жила там вдвоем с сыном, взяли по конкурсу в Москву преподавателем, и в сентябре она должна приступить к работе, а до этого произвести обмен. Началась переписка, телефонные переговоры, сборы документов.

      Пришлось сказать маме: «Ну, готовься, скоро будет переезжать». - «Куда переезжать?» - «Как куда? В Кишинев. Я же тебе говорила». Я ей, правда, говорила когда-то, но она не поверила. Она не любила Молдавию за то, что я так ее любила, и Влада не любила по той же причине, но меня это мало интересовало. Теперь она всполошилась: «Нет, нет, я никуда не поеду! Я хочу умереть здесь, не нужен мне твой Кишинев!» - «Зато мне нужен», - у меня с мамой был разговор короткий. «А Лева? Что он там будет делать? И где ты найдешь работу?» - «Найду, - сказала я самоуверенно. - Буду переводить, как и здесь. А Левка будет учиться. Что, там школ, что ли, нет?» Мама заплакала: «Мне, на старости лет куда-то ехать... Подожди, пока я умру». При всей моей жестокости мне стало ее немного жаль, и я принялась уговаривать: «Ты не представляешь, как там хорошо, какой красивый город! И какие там овощи, фрукты, как там все дешево, не то что здесь. Осенью 30 копеек ведро помидоров!» Но маме не надо было никаких помидоров. «Боже мой, Боже мой, - качала она головой, своей совсем седой головой. - Чтобы мне, на старости лет... Я скоро умру, тогда делай, что хочешь». О смерти я слышать не хотела, эти слова выводили меня из себя. «Незачем тебе умирать, будешь жить в Кишиневе хоть сто лет! В трехкомнатной квартире». Но маме не нужно был никакой квартиры.

      Володя по-прежнему писал часто и почти в каждом письме советовал: «Вы же ни разу в жизни не исповедовались. Не откладывая, поезжайте в Загорск».

      Весной Лена Б., как мы ее называли «вторая Левкина мама», пригласила меня на экскурсию в Загорск - от ее работы ехал автобус. Я, конечно, согласилась. Первый раз попала я в монастырь - а он ведь был рядом с Москвой, и я ничего о нем не знала! Я слушала экскурсовода, глазела на храмы, на купола, на проходящих по двору монахов. Монахи... сколько я читала о них у любимых русских классиков, но, оказывается, на самом деле, это совсем не то. Развевающиеся мантии, клобуки, почти закрывающие лица, опущенные головы... что-то тайное, неземное. Иной мир, иная жизнь.

      Все пошли в музей, а я в храм - еще шла служба. Стройное пение мужских голосов, какой-то особый их дух отозвались в душе тихой радостью. Монастырь... Как хорошо! Какой свет здесь, какая тишина. Служба кончилась, я подошла к кресту, чуть не плача от умиления. Это было первое знакомство.

     


В какой-то обычный весенний день я занималась дома хозяйством. Левка в маминой комнате готовил уроки, мама отдыхала. Вдруг слышу мамины возгласы: «Лева, что ты делаешь? Гита, смотри, что он делает!» Я посмотрела и увидела: Левка сидит за столом и отрывает от календаря листок за листком. Они летят по комнате, мама кричит: «Лева, перестань!», и я тоже кричу: «Ты что, очумел? Зачем ты рвешь календарь?» Но он как будто не слышит: молча отрывает листок за листком, они медленно, кружась, опускаются на пол, и я вдруг чувствую, что его не надо останавливать. Так он делает долго, но вдруг прекращает, и так же молча, как ни в чем не бывало, продолжает делать уроки. Пол устлан листками. Я невольно смотрю на число, на котором он остановился: 9-е сентября. «Это неспроста, - думаю я. - Значит, 9-го сентября что-то будет. Что-то решающее... Что? Конечно, переезд в Кишинев, больше ничего не может быть».

      Переговоры насчет обмена в Кишинев шли успешно, и летом я поехала посмотреть квартиру на улице Роз. Однако на квартиру я взглянула мельком; она меня вроде бы и не интересовала. Главное - Кишинев, улица Роз с ароматом розового масла, главное - улица ведет туда, где живет Влад, все остальное неважно. Неважно, что друзья-писатели неодобрительно качают головами, что и сам Влад молчит, что Люда стала опять настороженно неприветлива... Все уладится, все будет хорошо.

      Душу, правда, охватило возбуждение, тревога, какая-то нервная дрожь. Где мне было знать, что это верный признак: тут действует не Бог, от Которого всегда - покой, и душевный мир, и тишина. Я пошла в храм, чуть ли не единственный в Кишиневе. Служба шла на молдавском и на славянском, это мне понравилось. И от моего дома недалеко, вот и буду ходить, может, с Левкой, вымолю его обязательно, и за Влада буду молиться, убеждала я себя изо всех сил. Буду проповедовать друзьям, они же почти все из села и родители их хоть как-то верят, в каждом доме иконы, а у некоторых лампады горят, и Пасху празднуют, хоть и нет в селах церквей.

      Последнюю Пасху я провела у Влада в селе и сама видела, как там празднуют: веселые от выпитого вина ходят из дома в дом: «Христос ынвият!», целуются. Радуются, а храма нет. Он был здесь, как почти в каждом селе, но в 60-х годах все уничтожил Хрущев. В Кучиерах храм был в честь чуда архистратига Михаила в Хонех (19-го сентября нового стиля), вот почему праздновали в этот день «храм». Его снесли бульдозером, а через несколько месяцев будьдозерист этой же машиной нечаянно задавил своего 4-х летнего сынишку... Бог наказал, - говорили крестьяне.

      О том, как наказывает Бог, я как-то слышала у нас в «Совписе». Зав. редакцией русской прозы писатель Федор Колунцев рассказывал об известной в то время журналистке Алле Трубниковой: ее материалы «на моральную тему» часто появлялись в «Литгазете». Она - то ли по заданию, то ли по собственной инициативе - поехала в Почаевскую Лавру, мужской монастырь в Тернопольской области, славящийся своими святынями. Поехала «разоблачать Лавру и монахов». С этой целью под видом паломницы довольно долго жила в Почаеве, ходила на службы, на исповедь, стараясь выпытать у монахов что-нибудь, над чем можно поиздеваться, делала свои наблюдения и выводы, полностью разоблачающие «этих тунеядцев». Уехала и стала писать атеистическую книжку. Писала, писала - вдруг в квартире пожар. Кто-то из друзей, в шутку ли, всерьез ли, сказал: «Это тебя Бог наказывает. Пишешь против Него. Перестань». Она, однако, продолжала - и вдруг заболела. Болезнь непонятная, врачи не могут определить, с каждым днем все хуже... Через месяц ее не стало. Книжка, к сожалению, вышла (я ее видела - обычное журналистское вранье). Федор Колунцев - человек, судя по всему, далекий от религии, рассказывал об этом очень серьезно.

     

      7


     


Лето была в разгаре, мы, как обычно. Жили на даче. Но в этом году там было слишком людно и шумно. Брат к тому времени успел развестись с женой: она ушла от него к видному дипломату; ей, доктору наук, профессору, медицинскому светилу, он был прекрасным спутником жизни. Брат, однако, тоже быстро женился на своей старой знакомой М., которая развелась с мужем и жила со взрослым сыном и его семьей. Это были люди, полностью противоположные Жанне: филологи, диссиденты, связанные со всей «левой» литературной компанией. Брату это было чуждо, но он вроде бы терпел - что ему оставалось делать? Видимо, они с М. полюбили друг друга.

      Сын М., сейчас довольно известный поэт, переводчик и общественный деятель, человек талантливый. Добрый, но к вопросам веры, был, как и вся их семья, довольно равнодушен. Как-то он привез мне серебряный крестик и образок преподобного Сергия: «Мне не нужно, а вам...» Я взяла с радостью, но сначала не придала значения. Лишь потом дошло: я только один раз посетила Преподобного, но это уже было его благословение.

      А мама, бедная мама, сдавала на глазах. Ей уже было 83 года, память ее слабела. Она путала имена, переспрашивала одно и то же. Меня это уже не раздражало, а пугало: я с ужасом чувствовала, что конец ее близок. И мне все чаще становилось ее до боли жаль - такую старенькую, беспомощную, кроткую, которую я так мучила! Однажды я кинулась к своей иконе «Всех скорбящих радосте»: «Матерь Божия, что с мамой-то будет? Ведь помрет... некрещеная! Матерь Божия, ведь Ты - Мария и она - Мария. Ну, помоги как-нибудь!»

      Так я взмолилась. Но могла ли подумать, что Она тут же услышит!

      В это лето я старалась каждое воскресенье ездить с дачи на службу в свой храм на «Парке культуры». Как-то еще весной, меня поразила проповедь о.Л., нашего настоятеля. Был какой-то небольшой праздник. Народу было немного, я стояла близко к амвону, и в тишине проникновенно звучал его голос. Он говорил о душе и духе, о пагубности и лжи материализма, говорил теми самыми словами, которые так часто мысленно произносила я, ведя жестокие споры со своими неверующими друзьями и со всем отпавшим от Бога миром. Каждое слово о.Л. падало мне прямо в сердце и зажигало его радостным огоньком; я слушала, открыв рот, и вдруг поймала на себе его быстрый внимательный взгляд.

      С того дня я стала стремиться в храм каждый раз, когда служил о.Л., и всю службу не сводила с него глаз, отыскивая в каждом жесте и взгляде какую-то особую значительность. Я много думала о нем с радостно-тревожным чувством: мне снова мерещилось «родство душ», о котором я мечтала с детства... Дома я записывала в сладостном восторге свои впечатления, и это все больше становилось мучительным содержанием жизни, а я думала, что так надо. Да, я ничего не знала о своем сердце и о тех жестоких бранях, которые должны в нем не прекращаться. Сладкая каторга страстей! Опять я попалась в эти сети.

      Но я уже была крещена и введена во двор Христов, хотя и не стала еще Его овечкой, совесть иногда начинала мучить меня (чего никогда раньше не было): а, может, тут что-то не то? Что-то не то с моей душой?

      И как-то раз в смущении и недоумении возопила: «Господи! Я ничего не понимаю, что мне делать! Ведь нужен духовный отец... Господи, дай мне духовного отца! Ведь это не о.Л., - думала я с болью и страхом. - А, может, он? Нет? А кто же?»

      А тут еще издательская подруга, так яростно сопротивлявшаяся моему обращению, вдруг начала меня уговаривать: «Съезди в Пушкино, там есть о.Александр, все к нему ездят. Тебе ведь нужен духовный отец». Откуда она это знала? Я ей ни слова не говорила. Чуть ли не каждый день она об этом твердила, но ехать к этому о.Александру мне почему-то не хотелось. Позже я узнала, что речь шла о знаменитом о.Александре Мене. Нет, не к нему суждено мне было попасть!

      В то лето мы перебрались с дачи раньше, чем обычно, где-то в середине августа. Жить там стало невыносимо: все время гости, гремит телевизор, магнитофон; мама изнемогала. Я тоже. К тому времени я решила передать дачу брату - она нуждалась в срочном ремонте, который мне был не под силу; да и зачем она мне, ведь скоро переезд в Кишинев.

      Переезд. Ну, а как же о.Л.? Не видеть его, не слышать его чудесных проповедей? А какой голос у него, когда он читает Евангелие, когда он молится в алтаре! С каким чувством, как четко произносит каждое слово... Как я буду без него? А Влад... Как я буду без Влада?

      Опять тоска терзала мою душу, это становилось все мучительней. Как-то утром я была в храме; о.Л. исповедовал, я смотрела издали и думала: «А может, и мне подойти? А что я скажу?» Я еще ни разу не исповедовалась, а уж у него... Нет, нет, я не подойду! Потом был водосвятный молебен, я стояла издали и, когда он кончился, о.Л., вдруг резко повернулся и изо всей силы метнул кропилом прямо в меня - раз, другой, третий... Я стояла облитая водой, ошарашенная... По дороге домой мелькнула мысль: это он меня. Как нечистую силу, отгонял. Значит, он все читает в моей душе? Как плохо... Как стыдно! Теперь я уже боялась попадаться ему на глаза и какое-то время не ходила в храм, когда он служил.

      А ночью мне снилось: синее море, белый пароход, как в сказке. На пароходе мы с Левкой, а капитан - монах, в подряснике, похожий на Володю, с русыми волосами и длинной бородой... Куда мы плывем? В Кишинев?

      Да, переезд на носу. Уже все подруги знают. Некоторые еще пытаются отговаривать, но я все твержу о красоте Молдавии и улицы Роз, о дешевых помидорах и веселых молдаванах, приглашаю в гости в село на берегу Днестра, где у меня будет свой дом. Больше всех огорчена, конечно, Лена Б., Левкина «вторая мама», она и представить себе не может, как будет жить без него. Я ей обещаю, что буду привозить его к ней на каникулы, что и она будет приезжать. Лена мрачно молчит. А через некоторое время вдруг произносит: «Как же ты уедешь? А Загорск?» Загорск? Я с изумлением гляжу на нее: мое обращение ей ненавистно больше, чем всем моим друзьям. Почему же она вспомнила о Загорске? «Ведь тебе это нужно», - снова говорит она.

      И вот все документы по обмену собраны, осталось передать в Правление, ведь дом у нас кооперативный: меня должны исключить из членов кооператива, а ту женщину - принять.

      В начале сентября пришла с документами к председателю, все объяснила. Он посмотрел их, задумался: «Сегодня у нас как раз заседание. Но надо, чтобы и обменщица присутствовала, мы же должны знать, кого принимаем. Хотя у вас тут все ясно... - он вопросительно глядел на меня. - Ну как, подождем до следующего заседания, это недели через три, вы ей сообщите, чтоб приехала. Или сегодня решим?» Минуту длилось сомнение; в душе моей что-то возникло, какой-то упорный протест: «Нет, нет, только не сегодня!» - но я молчала, и он сказал сам: «Ладно, давайте отложим. Согласны?» - «Конечно», - сказала я с облегчением.

     

     



ЧАСТЬ II

      НОВАЯ ЖИЗНЬ


     

      1


     


Приближалось 9-е сентября. Я не забывала этот день, отмеченный Богом на календаре, который рвал Левка. Но в Кишинев мы, конечно, не переедем. Тогда - что? Да, 9-го - день рождения моей университетской подруги Люси, мы всегда у нее собираемся. Может, там что-то произойдет?

      За день-два до этого мы с Галей решили, наконец, поехать в Загорск на исповедь. Очень надо было - ее мучило свое, меня - свое. Мучило мое отношение к о.Л., страшно угнетала работа - совсем невмоготу стало заниматься этими безбожными бездарными рукописями. И еще одно - курение. Володя - летом он снова приезжал в Москву из своих странствий - сказал твердо: курить нельзя, это грех. Я и сама это чувствовала, но бросить не хотела и не могла. «Поезжайте на исповедь в Лавру, - требовал Володя, - к о.Н. Это великий старец». Что такое старец, мы не знали, но слово произвело на нас впечатление.

      И вот 9-го сентября, в воскресенье, мы едем в Загорск. На машине: Галя, ее муж В.В., ее дочка Лена и мы с Левкой. Едем, вроде как на экскурсию, весело. Привольно; я сижу у открытого окошка, смахивая пепел с сигареты. В глубине души, однако, тревога. Исповедь... Как я буду говорить о себе незнакомому человеку?

      Приехали, спросили, где исповедуют, нам показали: под Успенским собором (сейчас там храм Русских святых). В.В. с детьми отправился поездить по Загорску. А мы спустились вниз. Народу много, полумрак; горят, потрескивая, свечи, какой-то особый, очень густой запах, особая тишина. Спросили, где тут о.Н. «Вон справа. Очередь большая». Посмотрели - бабки длинной-предлинной цепочкой. Кто стоит, кто сидит на сумках, прислонившись стене, а там впереди - барьер, за ним - о.Н. Привстали на цыпочках, с трудом разглядели лысину: «Какой ста-а-рец!» Заняли очередь, ждем. Она не двигается, у барьера толпа, кто-то проходит без очереди, кого-то проталкивают, кого-то он сам вызывает. Бабки покорно сидят на своих сумках.

      Что делать? Cтоять бесполезно, все равно не пройдем - в час дня все кончается, храм закрывают. Да и В.В. не будет ждать. Решили пойти к кому-нибудь другому. Видим, у одного народу почти нет. «Давай к нему?» - «Давай». Галя подошла первая, я смотрела издали. Священник говорил с ней сурово, даже сердито. Галка стояла красная, отошла со слезами. Подошла и я. Стала выкладывать свои три пункта. «Первое: курю...» - «Нельзя, грех. Еще что?» Голос сердитый, резкий. Говорить ему ничего не хочется. Но надо. «Еще...ну ... один священник как-то особенно... нравится». - «Что? - крикнул он. - Священник нравится??? Да тебе в храм входить нельзя! Стой в притворе. Еще что?» - «Работать не могу», - еле пробормотала я. «Кем работаешь?» - «В издательстве редактором», - «Работай. Книги - это хорошо. Еще что? Все?»

      Я отошла пришибленная. Галя ревела: «Он вообще запретил мне в церковь ходить. Раз не венчана. Что же теперь делать?»

      Что делать? Уйти в таком отчаянии, с такой тяжестью на душе... Зачем тогда приезжали? «Пойдем к преподобному Сергию», - предложила Галя.

      Идем к выходу; навстречу спускается священник, довольно молодой, худенький с темно-рыжей бородкой; темные глаза смотрят на нас с улыбкой, будто что-то говорят... (Через несколько лет, вспоминая этот день, он скажет: «А я тогда вам шепнул: «Нельзя уходить! Слышали?» - «Нет, - удивляюсь я. - Так вот почему мы не ушли...»)

      Приходим в Троицкий собор, прикладываемся к мощам, плачем, жалуемся Преподобному на свое горе. И он посылает нас обратно в исповедальню.

      Идем. Спускаемся. Как там очередь к о.Н.? - Нет, почти не продвинулась. И тут видим: слева от барьера сидит на стуле какой-то священник, его раньше не было, и народу к нему немного. Да это же тот, кто спускался к нам навстречу, молодой, темноглазый! Ноги почти сами повели нас... мы встали к нему. «Знаете этого батюшку», - тут же повернулась к нам пожилая женщина, стоявшая перед нами. «Нет, не знаем», - «Так это особый батюшка, ученик о.Н. - о.А. Ему сам преподобный Сергий являлся». Мы с Галей переглянулись: ого! И стали во все глаза на него глядеть. «Какая у него улыбка хорошая... - он вдруг покосился на нас, окинул серьезным внимательным взглядом. - И как смотрит...»

      Первая опять подошла Галка. Разговор у них был спокойный, не то что с тем священником. И отошла она повеселевшая. Потом подошла я. Ощущая робость и, кажется, радость. «Ну, что у тебя?» - тихо спросил он. Я начала опять с курения. «Нельзя, - сказал он мягко. - Знаешь, Богу кадят ладаном, а дьяволу - папиросным дымом», - так он это сказал, что мне стало ясно: больше я никогда не возьму в рот сигарету. «Потом... Один священник в Москве... как-то особенно к нему отношусь, - сказала я доверительно. - Все на него смотрю», - мне было стыдно, но он, улыбнувшись, сказал просто: «Так это у тебя от старого», - и у меня тут же промелькнуло: ну да, конечно, все то же, эти мои бесконечные «духовные романы». А я-то думала... «Ну, еще работа». Я коротко рассказала ему о работе. Он расспросил подробнее, но ничего не ответил. Потом спросил, откуда я, с кем живу. «С мамой и сыном». - «Давно крестилась?» - «Полтора года. Я ведь еврейка». - «А причина?» - «Откровение», - ответила я так же, как батюшке, крестившему нас. Потом спросил еще грехи, в которых мне страшно было сознаться, и, когда я уже от него отходила, - вдруг серьезно глядя на меня: «С кем пришла?» - «С подругой». - «Есть вопросы о вере, о Церкви?» Я растерянно молчала, и он сказал решительно: «Подождите меня. Закончу исповедовать, побеседуем».

      Мы вышли на улицу. «Ну что он тебе сказал?» - «А тебе? - «Обязательно подождем!» - «Да вот только наши... - засомневалась Галя. - В.В. рассердится». - «Ничего!»

      Но когда мы захотели снова спуститься вниз, нас остановили. «Исповедь закончилась, сейчас будем закрывать храм». - «Да нам велели...- вдруг меня охватило отчаяние. - Ну, правда, мы же не обманываем. Ну, пустите!» - умоляла я. - «Кто благословил?» - «О.А.» Дежурный семинарист пошел, узнал и только тогда пустил нас.

      «Не надо было выходить отсюда», - говорит о.А. Мы втроем в совсем пустом темном храме. Он сидит на стульчике, мы стоим рядом. Он говорит о Боге, о православной вере, объясняет все так просто, необычно и хорошо! Два часа пролетают, как минута. «А как меня зовут?» - экзаменует он. «О.А.» - «Иеромонах о.А.» - «А что это такое?» - «Как что? Священник и монах». Дает маленький, напечатанный на машинке, в картонном переплете молитвенник: «Читайте утром и вечером. И молитесь за Нину. И меня недостойного, - и пишет на обложке: «Нина». И потом: «Иеромонах А.». И еще говорит: «А у меня завтра день рождения. А 12-го день Ангела. Первый, мирской. В миру меня звали Александр. 12-го память Александра Невского». И пишет еще на обложке: «Александр, 12-го сентября». И добавляет: «Приезжайте».

      Поднялись из храма вместе, он позвал Галю с собой, вынес ей откуда-то коробку конфет и церковный календарь. Конфеты мы разделили, а календарь Галя взяла себе.

      Ехала я домой сама не своя. Выбросила в окно пачку сигарет: все, с этим покончено. В Москве поехала к Люсе на день рождения и удивила всех своим счастливым видом и отсутствием сигарет. «Что с тобой сегодня?!» Если б они знали!

      Дома я еще больше удивила маму: «Радуйся, я уже не курю!» Мама не поверила, а, поверив, просияла: мой табачный дым давно уже выел ей всю душу. «Так кто же на тебя так повлиял?» - «Один священник в Загорске». И тут мама, улыбнувшись, сказала значительно, даже торжественно: «Твой духовный отец». Духовный отец? Откуда она знала это слово? Я взяла тетрадку. Написала: «Поучения, наставления моего духовного отца». И стала вспоминать и записывать то, что он нам говорил. «Сущность Святой Троицы. Это - принцип всего мира: земли, воздуха, воды, строения человеческого тела, суть человека как такового. Всюду - три. Бог Отец постоянно рождает Сына, от Него, от Отца, исходит Дух Святой, через Сына. Хотя слово «рождает», «исходит» не могут передать всю непостижимую для человеческого ума тайну».

      «Схема аввы Дорофея (Батюшка нарисовал ее): чем ближе люди к Богу, тем ближе они друг к другу. И наоборот».

      «Если тебе очень трудно, не можешь понять, что делать, обратись к Евангелию. Представь мысленно образ Христа - как бы Он поступил в подобном случае. И подумай о смерти - о том, что завтра можешь умереть».

      «Как часто ходить в церковь? Чтобы быть грамотным, надо ходить в школу каждый день. А чтобы душу спасти, надо ходить в церковную школу - в храм Божий - как можно чаще».

      «Молитва дома - что дым тающий, молитва в церкви - костер горящий».

      «Когда утром просыпаешься, к тебе сразу приступает ангел и бес. Немедленно надо отогнать второго молитвой благодарения к Богу, что даровал тебе еще один день жизни. И тогда все остальное устроится. Если же с первой минуты позволить себе мысленно углубиться в суету мирскую, бес возьмет над тобой власть и будет мотать тебя в этой суете весь день».

      ... И много еще записывала я, и все было просто и ясно, и совсем не походило на мои восторженные излияния в любви к Богу, вопли о моем «очищении», «освящении», «о спасении всех людей». Я чувствовала, что ничего еще не знаю. Что все не так, как я себе представляю. И что надо что-то делать - полезное, нужное для Церкви.

      Да, но как же Кишинев? Мысль о переезде стала тревожить еще больше. Ладно, о.Л... А как я буду видеться со своим духовными отцом? «Ну, ничего, - пыталась я себя успокоить. - Буду приезжать из Кишинева, ведь не так далеко. Ничего...» Но это не успокаивало.

      На следующей неделе, 12-го сентября, мы опять поехали в Загорск. Поздравить о.А. с днем Ангела. Опять на машине, но вдвоем с Галей - она прекрасно водила, и В.В. машину ей доверял.

      Но о.А. в том храме не было. Дежурный сказал: «Он в Академии, на занятиях». Расстроенные, мы оставили дежурному подарки, чтоб ему передал, и поехали обратно. Решили снова съездить в субботу утром, пораньше.

      Я не могла дождаться этого дня... Наконец, мы снова в Лавре. Спешим в храм, где исповедь, ищем глазами - слава Богу, он здесь! И народу немного. Мы стоим в очереди, и я думаю, что надо сказать о переезде в Кишинев о.А. Он опять, как в первый раз окидывает нас внимательным серьезным взглядом. Я подхожу - он торопится: в субботу тоже занятия. Оказывается, он на 4-м курсе Академии. Студент. Вот странно: отец - студент.

      Благодарит за подарки - видно, удивлен нашей расторопностью. Я прошу какую-нибудь работу: «У меня машинка... и так хочется делать что-нибудь для Церкви...» - «Понятно, - прерывает он. - Подожди, после исповеди дам». Наконец, выдавливаю: «А я ведь переезжаю... меняюсь... В другой город». - «Не надо!» - говорит он быстро.

      Я отхожу ошеломленная. В голове неразбериха. Как так - не надо! Не надо??? Галя, поговорив, подзывает меня: «Он велел тебе сказать, чтобы ты ни за что не переезжала. Сказал: она там погибнет, а мне ее жаль». - «Так ведь он даже не знает, куда, почему...» - «А какая разница! Сказано тебе?» Галя рада, она, конечно, против моего переезда.

      Потом мы вместе с ним выходим на улицу. «Иди за мной», - говорит он. Я думаю о своем, бормочу нерешительно: «Как же мне не переезжать? Ведь там человек, который... ну, которого я люблю». - «Ерунда! - машет он рукой, не глядя на меня. - Пошла за Христом, так иди».

      Он идет быстро, я еле поспеваю за ним, легко шагающим, как бы летящим; иду, не спуская глаз с развевающейся, как крылья, мантии. «Иди за мной», - стоит в голове; он оборачивается на секунду, как бы угадав мои мысли.

      Мы подходим ко входу в лаврскую гостиницу, он временно живет здесь: «Мою келию ремонтируют». Выносит рукопись: «Перепечатай». Велит написать ему адрес, телефон. Я пишу: «Только дома меня зовут Гита, это в крещении Галина». Мы расстаемся; я стою, прижимая к груди рукопись, крещусь, глядя в небо, а он оборачивается, смотрит. «Господи, слава Тебе».

      Это были «Откровенные рассказы странника своему духовному отцу», - моя первая духовная книга. Первая и самая любимая.

      Дома говорю маме: «Ну, радуйся! Никуда мы не переезжаем. Духовный отец не разрешил». От счастья мама не знает что вымолвить.

      Я стала печатать «Странника». Какая это была радость! Каждое слово, простое и мудрое, тихое, смиренное, особо утешало душу. Я и не знала, что такое духовная литература. Это не философия, не художество, это... да разве объяснишь словами? Душа знает, не ум.

      Итак, я не переезжаю. Вот оно что произошло 9-го сентября! А я-то думала! Да, я думала так, а Бог устроил иначе. Я думала, что буду просвещать Молдавию, а мне сказали, что я там погибну. И что? Разве бы не погибла? Просветительница! И вот почему Лева так решительно расправился с календарем! До этого дня, до этой встречи с о.А., жизнь была как оторванные листки. На душе стало легко. Легко и спокойно. Слава, Тебе, Господи, что Ты так все устроил. Что так получилось с квартирой - ведь меня чуть не исключили из кооператива, а тогда пути назад уже не было бы. Еще минута - и все было бы кончено! Непреодолимое желание жить около Влада в Кишиневе исчезло, растаяло. Исчезла, растаяла любовь к нему. Как будто ее - десятилетней, мучительной - и не было... Или это была не любовь? Или просто наваждение? Без всякого усилия над собой я перестала о нем думать.

      Сейчас я думала о том, как объяснить моей обменщице, она ведь рассчитывала на мою квартиру. Пришлось написать письмо: мол, тяжело заболела, обратилась к врачу, и оказалось, что необходимо длительное лечение; врач, крупный специалист, живет под Москвой, и переезжать в ближайшее время я не могу...

      Так я написала, и в этих словах не было лжи. Только не телесный врач, а духовный, без которого я погибну. Бог помог и этой женщине: она нашла вариант намного лучше, чем мой.

      Потом мы с Галей приехали в Лавру на праздник Воздвижения 27-го сентября. Был солнечный, золотистый осенний день, и Батюшка был тоже какой-то золотистый. Он беседовал с нами, сидя на скамейке у монастырской стены, там никто не мешал, а мы стояли перед ним.

      «Человек с человеком должен общаться через Бога, - говорил он, - а вне Бога люди противостоят друг другу, враждуют, ненавидят. Господь всех людей объединяет и соединяет как детей Своих...»

      «Все, что есть хорошего у тебя и в тебе: ум, таланты, способности, красота, богатство, - все от Бога. А твое - грехи да пороки, вот это - твое».

      «Когда комната темная, в ней ничего не видишь, а пробьется луч света - видишь грязь, пыль, беспорядок. Так и свет благодати Божией освещает нашу душу, и мы тогда видим все грехи, всю ее грязь».

      «Если доволен собой, считаешь себя чистым, безгрешным, значит, ты далеко от Бога. А если считаешь себя недостойным, самым последним грешником, значит, приближаешься к Богу».

      «Сделаешь, скажешь, помыслишь что-то нехорошее, сразу покайся, попроси прощения у Бога, чтоб грех не остался на душе. А потом покайся перед священником и ничего не скрывай на исповеди, иначе уйдешь с еще большим грехом», - так я записывала потом своей тетради, и получалось, конечно, книжно и сухо, а он говорил просто и, когда говорил, каждое слово падало в душу; казалось мне: зерно падает в распаханную почву и вот-вот появятся всходы, зазеленеет благодатная нива... Так мне казалось - но как же далеко было до этого! Я и представления еще не имела, что такое покаяние, хотя была раза два у Батюшки на исповеди и даже призналась в страшных, постыдных грехах. Но сердце оставалось сухим и черствым, а я этого не понимала.

      Когда прощались, Батюшка сказал, что в середине октября будет в Москве: у них экскурсия в Пушкинский музей. «И мы сможем увидеться с Вами?» - «Да, кивнул он мне. - Я тебе позвоню».

      Весь тот день в октябре я сидела дома, ожидая звонка; раздался он в 12 часов ночи. «Это вы? - так странно было слышать в трубке мягкий тихий голос. - В Москве?» - «Да вот, приехал». - «А увидеть Вас можно?» - «Можно». Он назвал адрес, и на следующий день мы с Галей туда поехали.

      Было как-то не по себе: со священником, с монахом, в обыкновенной квартире? Как вести себя? Ужас!

      Дверь открыла молодая женщина. «Это вас ждут? - спросила она резким высоким голосом, внимательно нас разглядывая. - Ну, заходите».

      Мы зашли, робея. Батюшка сидел в комнате на диване, весело на нас поглядывая; в подряснике, в скуфейке он показался мне каким-то маленьким, сухеньким и даже стареньким. Пригласил нас тоже на диван; я села, но было странно и неудобно сидеть рядом с ним - глядеть на него сбоку я не могла, так и пересела на пол. «Ты что? - удивилась Тоня (так звали хозяйку) и приказала: «Давай садись на диван, не выдумывай». Батюшка улыбнулся: «Ладно, пусть. Она теперь всегда так будет сидеть».

      Всегда? Господи. Неужели? Если бы оно так и было!..

      Весь день мы провели вместе, но я так и не привыкла к нему, такому, казалось, простому и домашнему в домашней обстановке. За простотой скрывалось что-то такое, что принять мне было невозможно, и я робела, боялась и старалась как бы спрятаться за чьей-то спиной.

      Тоня засыпала его вопросами, он терпеливо отвечал; мы с Галей молча сидели и слушали, удивляясь Тониному напору. «Журналистка», - с улыбкой кивнул он в ее сторону. Наверно, они давно знакомы, думали мы, и каково было наше удивление, когда узнали, что Тоня познакомилась с ним позже нас, всего несколько дней назад! Как? А вот так: она пела в церкви Ризоположения и в Донском монастыре (начала недавно, а до этого вообще в храм не ходила), и одна певчая повезла ее в Лавру к о.Н., но к нему они не попали, а попали к о.А. Ну точно, как мы! Вот еще свой человек, теперь мы не одни, - радовались мы с Галей... хотя нас и смущала Тонина резкость и напористость.

      Потом Тоня позвала к столу, и, когда Батюшка встал, я вдруг увидела, что он... горбатый! Да, маленький, скорченный горбун... И Галя шепнула мне: «Смотри, он горбатый». Как же мы раньше этого не замечали?

      Ночью Галя повезла на машине Батюшку в Лавру - рано утром ему надо было быть на месте. Мы с Тоней тоже поехали. Дорогой он молчал - так молчал, что мы не смели ничего спрашивать и тоже молчали. «Молится», - шепнула Тоня. В темноте, в тусклом свете фонарей убегало шоссе, мелькали белые столбики, перила мостов... уже знакомая дорога в Лавру!

      В шесть утра Батюшка проводил внизу под Успенским общую исповедь. Стоял высокий, прямой, строгий, сосредоточенно спокойно глядя перед собой. «Смотри, какой он, - шепнула мне Галка. - Как сама Церковь».

      Почему же там, у Тони он казался нам совсем другим? Маленьким, тщедушным да еще горбатым? «Чтобы мы не смущались, что вот красивый молодой монах - и сидит с нами в квартире - догадалась Галя. - Это он специально так сделал».

      Через несколько дней мы поехали в Лавру втроем на ночь - мы уже знали, что с субботы на воскресенье храм открыт, там идет исповедь, и Батюшка всю ночь исповедует.

      Когда я подошла к нему, он протянул мне какие-то листочки и сказал нерешительно: «Может, вот это почитать твоей маме? Она же иудейка, а тут письмо раввина, принявшего христианство, к другому раввину. О том, что Христос - Мессия, и евреи должны в него уверовать». - «Да моя мама вообще в Бога не верит!» - я была удивлена, что Батюшка так заботится о ней. «Ну, попробуй, дай», - сказал он задумчиво.

      Утром, на ранней, причащались, а после службы Тоня показала нам на старую, полную, опирающуюся на палку женщину: «А это Екатерина Петровна, мама о.А.», - она уже успела где-то с ней познакомиться. Подвела нас: «Вот эти - тоже о.А-ия». Екатерина Петровна взглянула на нас - лицо простое, доброе, только очень усталое и, может, больное. «Причащались? Вот и хорошо, Христос посреди нас... Ну, а я уж пойду», - и пошла медленно, опираясь на палку. «Он на нее совсем не похож», - подумала я.

      Дома я предложила маме почитать письмо раввина. «Зачем мне это нужно? - пожала она плечами. - Я давно уже не хожу в синагогу. И ни в какого Бога не верю».

      «Мам, крестилась бы ты», - сказала я ей через несколько дней. - «Нет», - отрезала она. И с несвойственной ей гордостью произнесла: «Я еврейка!» - «Что же ты раньше об этом не вспоминала? - и вдруг у меня вырвалось: Вот станет тебе хуже - тогда захочешь!»

     





      2


     


Этой осенью Левка много болел: бронхит, приступы астмы; он уже стоял на учете в детской поликлинике.

      И вот в начале ноября из поликлиники звонят: «Есть путевка в санаторно-лесную школу под Москвой. Для больных астмой. Предлагаем для вашего сына. Со 2-й четверти». Я, конечно, согласилась. Стала собирать документы, вещи. А мама загрустила: ей не хотелось расставаться с Левкой - вся жизнь ее была в нем, вся ее затухающая жизнь. Он же ей хамил - как когда-то брат, как его жена, как их дочь, как и я раньше, да и сейчас тоже. И она так же терпела: как от них, так и от Левки, разве еще более кротко.

      Отвозила я Леву сразу после осенних каникул, в серый, промозглый, тяжелый день. Прощаясь с ним, мама сказала тихо, печально: «Ну, Левочка, может, мы с тобой больше не увидимся», - и лицо ее совсем сморщилось. Теперь, в опустевшей квартире, ей стало так одиноко! А я этого не понимала и не хотела понять.

      В те же дни, вернувшись после ночи в Лавре домой, я прилегла отдохнуть. В тонком сне - словно бы и не во сне, вижу: незнакомая деревушка, густо засыпанная снегом; ряд белых, в снегу, домиков; светло, свежо, чисто вокруг... И вдруг - какая-то темная яма, вроде пещеры, там - о.Н. в черной епитрахили, с непокрытой головой, с кем-то разговаривает, а на краю этой ямы, невидимый, Батюшка. Я стою, смотрю на о.Н., хочется что-то спросить, но не решаюсь; потом иду по белой деревушке, и как-то удивительно легко на душе; навстречу мне весело бегут по дорожке мальчики в длинных белых рубашонках. «Куда это вы?» - кричу я им. «А мы монахам служим!» - радостно отвечают они и убегают. «Наверно, это ангелы», - думаю я, очнувшись, все с таким же легким радостным чувством...

     


У меня был отпуск, и я решила: напишу заявление об уходе, возвращаться на работу не буду. Уже все рассчитала: как мы будем жить на мамину пенсию, что можно продать и т.п. Сколько раз я говорила об этом Батюшке, и каждый раз он отвечал «Работай, пока не выгонят». - «Да ведь там такое...» - «Ничего».

      Но больше я не могу. Не могу, и все! Однако, без благословения нельзя. И с заявлением в кармане я поехала в Лавру: «Батюшка, больше не могу!» Он вздохнул, задумался. «Ладно, давай спросим у батюшки», - и подвел меня к сидящему рядом за своей перегородкой о.Н.

      Впервые я стояла рядом с о.Н., ощущая на себе его строгий проницательный взгляд, не смея поднять голову. «О.Н. смотрит насквозь, - сказала как-то Галя. - Я один раз на себе почувствовала». Батюшка рассказал ему, в чем дело, рассказала и я. О.Н. тоже задумался - видно, дело было непростое. Потом сказал: «Вот что: читай каждый день по 150 раз «Богородице, Дево». И все откроется». Расспросил, с кем живу. Как живу, как жила, и вдруг сказал: «С мужчинами не будешь больше - тогда, может, спасешься. Ну, как?» - «Избави Бог!» - я истово перекрестилась. «Обещаешь?» Я кивнула. «Вон о.А., - сказал он. - Никогда девушку даже за руку не брал...» Батюшка, неслышно стоявший за моей спиной, пошевельнулся. Я благоговейно молчала. «Ну, иди», - и о.Н. благословил меня.

      Я стала читать «Богородицу...», пытаясь не сбиться: 150 раз. Однако заявление отнесла в издательство и положила на стол С.Л., заведующему нашей редакции. Тот вытаращил на меня глаза: «Что это вы задумали? Почему? Глупости, ничего я не подпишу», - и спрятал заявление в стол.

      Я читала молитву, читала в дороге, дома, и в душе нарастала тревога. Она все росла; я судорожно читала «Богородице, Дево, радуйся...», а душу что-то сжимало все сильнее, сильнее.

      ... В тот день я поехала к Э.М., одной из самых близких издательских подруг, когда-то близких - теперь я отходила от них все дальше... Э. долго уговаривала меня не уходить с работы. Я отмалчивалась. Позвонила домой - сказать, как обычно, маме, чтоб не волновалась, скоро приеду. Никто не подходит. Стало не по себе. Где это она? Ведь уже никуда не ходит, даже в магазин, разве что погулять возле дома...

      По дороге снова позвонила - от длинных гудков веяло чем-то страшным. Тревога нарастала; подходя к дому, я уже знала: что-то случилось. Да, окна темные, пустые... нет в них маминого лица, она ведь всегда ждет меня у окна. Мамочка, что с тобой?

      Трясясь от страха, еле открыла дверь. Темно. Зажгла свет в маминой комнате - и вскрикнула: мама лежала на полу. Я бросилась к ней: «Мамочка!» Она была жива, что-то пробормотала. Я кинулась к соседке, вместе положили ее на кровать. «Мамочка, прости меня!» - зарыдала я. Она кивнула: была в сознании, но речь не очень внятная и глаза закрыты. Вызвали врача, та удивилась: «Такой инсульт, и еще жива!»

      Обзвонила друзей, знакомых, они сообщили на работу. Зав.редакцией позвонил, выразил сочувствие: «Теперь вы, надеюсь, не будете увольняться?» - «Теперь уже не могу... Вы уж, пожалуйста, порвите заявление...» Да, придется мне еще работать: без мамы и без работы я не проживу.

      Стали приезжать подруги, помогали ухаживать - маму все очень любили. Приехал брат, посидел молча у маминой постели - она лежала с закрытыми глазами и даже не знала об этом. Приезжала Жанна, посмотрела и сказала: «Скоро...»

      Позвонила я, конечно, Гале с Тоней, и они поехали к Батюшке спросить, что делать. Он передал: «Если мама согласится, пусть она сама крестит, в таком состоянии это можно. А я постараюсь приехать, тогда сделаю все остальное», - и объяснил, как самой крестить. «Я его спросила, - рассказывала Тоня, - что же, теперь Галка и в Загорск не выберется?» А он сказал: «Скоро освободится».

      Крестить... Но в квартире постоянно люди, и все такие, при которых этого не сделаешь; ночью - Лена, тут и думать нечего... Мама ничего не ест и не пьет, только святую воду, несколько глотков. Слава Богу, в сознании, только забыла, что Левка в санатории, и все время спрашивает: «Ты покормила Леву? Он сделал уроки?» Бедная моя мамочка! Как я перед ней виновата...

      Только через несколько дней ночью я, наконец, осталась с мамой одна. Она лежала тихо, потом я услышала ее стоны. Что с ней? Ведь у нее ничего не болит. Она стонала все громче, и я поняла: сейчас... сейчас, или будет поздно (потом я поняла другое: она видела «их», страшных, они уже пришли за ее душой - вот почему она стонала). Я тряслась от страха: а если откажется? Господи, помоги! Помоги, Господи! Подошла к ней: «Мамочка... может, ты... может, крестишься, а?» И услышала явственно, четко: «Хорошо». - «Так ты хочешь?!» - я не верила своим ушам. «Хорошо», - повторила она.

      Теперь меня стало трясти уже от радости. Дрожащими руками кое-как облила ее водой, что-то произнесла. Надела на шею крестик, - и она тихо, спокойно заснула.

      Утром Галя заезжает ко мне на машине: «Едем с Тоней в Загорск, за Батюшкой. К вечеру привезем, жди». Из кухни слышу, как она громко, весело спрашивает маму: «Ну, Мария Израилевна, говорите, какие у вас грехи!» - и, набросив себе на голову полотенце, «исповедует»: «Мужу изменяли?» - «Нет», - отвечает мама. «Аборты делали?» - «Нет». - «Ну, хорошо. А теперь перекреститесь!» Я вхожу в комнату и вижу: мама широко, уверенно крестится... Мама, которая ни разу в жизни не перекрестилась! «Молодец, Мария Израилевна!» - и Галка поворачивается ко мне: «Смотри, как Бог устроил! Левая половина отнялась, не правая, чтоб правой рукой могла креститься. Она ведь уже крещеная!» Потом она наклоняется к маме и тихо говорит: «Мария Израилевна! Слышите: сегодня к Вам Христос придет...»

      Галя уезжает, я начинаю убираться. Но как-то не верится: неужели Батюшка приедет? Сюда, в мою квартиру... И угостить нечем: все эти дни я ничего не готовила.

      Быстро наступает ноябрьский вечер. Я начинаю волноваться, хожу из комнаты в комнату, поглядываю на маму. Господи, хоть бы она дождалась! Хоть бы не померла! Господи! Мама дремлет... ждет.

      Часов в шесть раздается телефонный звонок. Галя кричит откуда-то: «Несчастье!» - «Что? Что случилось?» - «Я наехала на человека! Потом расскажу... Меня тут держат в ГАИ, в Хотьково. Позвони В.В., я не могу дозвониться, пусть быстрее за мной приезжает! - Я в ужасе молчу, - Тоня с ним едут поездом. Жди».

      Господи, да что же это... В голове мешанина, ничего не соображаю. Мечусь по квартире, подхожу к окну, к маме, снова к окну...

      Наконец, звонок в дверь. Они! В ответ на мое измученное перекошенное лицо о.А. улыбается спокойно и ясно. «Батюшка, да что же это...» - «Все хорошо». - «А Галя?» - «Ничего, все уладится». И тут видит подбежавшую к двери Джуди, говорит резко: «Убери собаку!»

      «Неужели он собак боится», - думаю я удивленно, прогоняя Джуди.

      Мы идем туда, где лежит мама. Батюшка раскладывает что-то на столе... и дальше все проходит, как во сне, как в тумане. Помню только: стою на коленях перед маминой кроватью. Батюшка посреди комнаты, читает по книге молитвы. И вдруг мама, парализованная, лежащая пластом, с закрытыми глазами, - только и могла, что перекреститься, - вдруг она сама, медленно приподнимается на локтях и одной рукой буквально раздирает себе глаза. «Батюшка! - кричит Тоня. - Она хочет вас видеть! Отнимите от лица книгу, ну быстрее же!» Он на секунду выглядывает из-за книги, мама смотрит - и откидывается на подушку; глаза ее снова закрыты. «Ну да... Христос к вам сегодня придет, - сказала ей Галя, - мелькает у меня мысль. - Вот она и захотела посмотреть».

      Еще помню: Батюшка подносит к маминому рту Причастие, а она делает знаки рукой, будто пишет. «Это она грехи пишет. Она хочет каяться!» - кричит Тоня. Батюшка, выждав немного, причащает ее. Через несколько минут она просит: «Кисельку!» - пять дней не ела... А у меня ничего нет. Быстро варю ей что-то...

      Потом Батюшка спрашивает, видит ли она кого-нибудь из умерших, и она отвечает, что видит своих родителей. «Спроси, как они там?» Через несколько секунд она говорит: «Спросила». - «Ну и что?» - «Молчат».

      «Скоро отойдет, - говорит нам Батюшка. - Так обычно бывает, когда видят своих умерших...»

      «Жить хочу», - вдруг четко и ясно произносит мама. И повторяет: «Жить!» - «Да, вечной жизнью, - говорит Батюшка. И к ней, ласково: Ну как, Марьюшка? Православная ты теперь?» Мама кивает: в белом платочке, она сейчас и правда, похожа на самую обыкновенную православную бабушку.

      Потом мы тихонько втроем сидим у стола. Мама дремлет, а Батюшка объясняет нам, что сегодняшняя история произошла неспроста: дьявол страшно не хотел, чтоб мамина душа спаслась, и подсунул человека под колеса. Пьяный мужик, Галя не виновата... «Еще не выехали из Загорска, и я говорю Галке: перед каждым добрым делом или после него обязательно бывает искушение... - и не успел окончить - она на него наезжает!» - рассказывает о.А. «Ведь не насмерть?» - «Да нет. Но кровь была, позвали милицию, «Скорую». Толпа собралась. Ну, а мы с Тоней быстренько, незаметно выбрались - и на станцию».

      Батюшка дарит мне икону - главу Иоанна Крестителя и свою фотографию: стоит совсем молоденький, очень худенький, в развевающемся от ветра подряснике, на фоне Оптиной пустыни. Тоня торопит его, они встают. В соседней комнате скулит Джуди - хоть бы не выбежала! Батюшка отвечает на мои мысли: «Когда Святые Дары - собаке нельзя!» Вот оно в чем дело.

      На следующий день созваниваемся с Галей. Оказывается, В.В. привез ее домой, а машину задержали: она чуточку нарушила правила. «Теперь ГАИ не отстанет», - Галя была очень расстроена. А мужика они отвезли в больницу. Потом выяснилось, что у него перелом бедра и голова немного повреждена. Жена его приходила к Батюшке: «Так ему и надо, богохульнику, пьянчуге!» От Гали же, помучив ее немного, отвязались. На нее это произвело, конечно, сильное впечатление, и появилось что-то даже вроде обиды на Батюшку с Тоней: как они могли бросить ее в такую минуту? Батюшка объяснил ей: человек умирал, надо было спасать душу... Она все понимала, однако, на сердце, что-то, видно, осталось.

      Пришла Лена, увидела на маме крестик: «И на нее уже нацепила!» А мне теперь все равно, пусть злится. На душе так радостно, и мамочка лежит такая хорошая, светлая.

      Потом наступает день памяти Архангела Михаила, 21-е ноября. Прошу одного знакомого посидеть с мамой, а сама бегу в церковь. О.Л. служит, но сейчас мои мысли не о нем. Праздник... предчувствие чего-то великого, которое вот-вот свершится...

      Это же состояние продолжается дома; я гляжу, как за окном неподвижно, в раннем пушистом снегу, стоят деревья, касаясь белыми ветками стекол. Какой свет... все за окном тихо и мягко светится, и пронизанная светом белизна напоминает мне недавний сон: белую деревеньку и мальчиков в белых рубашонках до пят. Ангелы... Да, это к маминой смерти.

      Вечером мама потеряла сознание. Ей было трудно всю ночь и все утро, она дышала хрипло, тяжело. Утром приехал брат, сидел в другой комнате, ждал... Я чувствовала, что надо помочь маме. Дыхание ее становилось все тише, реже... я судорожно листала какую-то книгу - молитвенник, псалтирь, не знаю - и вдруг возникла перед глазами молитва об упокоении души. Стала читать ее, мама вздохнула глубоко, слеза покатилась из глаз... Потом еще раз... третий... И все.

      Утро 22-го ноября. День памяти иконы Божией Матери «Скоропослушница». Вот так. «Скоропослушница, - объясняет Тоня, - значит, скоро слышит прошения, молитвы». Летом я просила ее о маме - и так скоро она услышала!

      Начинаются хлопоты. Тоня и жена брата М. обмывают маму, а я в другой комнате пишу на полоске белой материи «Живый в помощи», - так велела Тоня. Начали маму одевать. Рубашку, косынку, чулки я купила, а платья нового нет, старое же никак не надевается. Приходится мне попросить: «Мамочка, прости, Христа ради, нет другого, надень уж это...» - и платье тут же надето.

      Э.М. едет договариваться на Немецкое кладбище, где похоронен папа, а я в церковь, отпеть маму заочно. Возвращаюсь - дома издательские девочки и Э.М., уже вернувшаяся с кладбища. Увидев меня, вдруг становится красная, прямо багровая: «Ты что, в церкви была?! - кричит она. - Может, еще туда ее повезешь? И не думай! Я машину заказала прямо на кладбище!» - «В церковь не надо, уже отпели». Сажусь пить чай; у меня есть маленькая круглая старинная серебряная ложечка, я держу ее в руке, и вдруг Э. как зашипит каким-то нечеловеческим голосом: «Из таких ложек попы причастие дают!» Откуда она это взяла? В церковь ведь никогда не ходила...

      Но это только начало.

      ...Родственники сидят в большой комнате молча, отвернувшись: по квартире носится Тоня, громко отдавая распоряжения: «На голову венчик! В руку икону! Крестик! Окропить святой водой!» Кто-то подходит ко мне: «Ты что, с ума сошла?» На кладбище, когда надо прощаться, возле гроба никого нет - только мы с Тоней, да Галя с В.В. Все родственники и знакомые испуганной кучкой стоят поодаль. Правда, еще Э. - пересиливая себя, подходит. Целует маму, не в венчик на лбу, а в щеку. Наклонившись, я вижу, что лицо у мамы стало скорбное, скорбное... Прощай, мамочка!..

      Все возвращаются домой на поминки, только брат уезжает. Издательские девочки, спаси их Господи, все приготовили, накрыли. Садимся. Тоня вызывающе широко крестит стол. Сама крестится. Все мрачно молчат. Атмосфера становится невыносимой. Наконец, Тоня объявляет, что ей пора в храм, на всенощную, петь в хоре: сегодня суббота, - и уходит.

      И вот - будто этого только и ждали! Начинается - то ли профсоюзное, то ли партийное, то ли не знаю, какое, - собрание. Первым берет слово Витя Ф., наш любимец - мы учились с ним вместе в университете и вместе работаем, только в разных редакциях. «Я бы хотел знать, - обращается он ко мне, - разве твоя мать была верующей? Почему у нее в комнате икона? (Когда мама заболела, я повесила над ее кроватью «Всех скорбящих радосте»). Это же чушь! Ты что, крестила ее? Ты с ума сошла!» Чуть ли не с пеной у рта выступает Э.М.; поднимает руку давний приятель Саша О., и тоже говорит свое слово; еще несколько человек с работы утверждают, что я совсем изменилась - была веселая, общительная, а теперь даже не улыбаюсь, ни в каких мероприятиях не участвую, настоящая фанатичка, все это, без сомнения, чье-то влияние, и надо бы узнать, чье; одна из подруг обещает выяснить: это кто-то в Загорске. Боря, двоюродный брат, кричит: «Тетя Маня всегда была атеисткой! Что ты с ней сделала? Я прошел всю войну, я знаю все...» Жена его умоляет: «Гита, почему ты так, ты же всегда уважала Борю...» - и плачет. Молчат только двое-трое, но и они скоро уходят.

      У меня уже нет сил: столько ночей не спала... Наконец, В.В., пожалев, заступается: «Да оставьте вы ее в покое, она же мать сегодня похоронила!» Все об этом уже забыли: умолкают, но только на минуту...

      А мне надо к Батюшке. Суббота, всю ночь он исповедует. Быстрее туда, все рассказать. Душа рвется к нему. Но меня не пускают: «Никуда ты не поедешь!» - «Поеду!» - «Запрем дверь!» - «Отстаньте от меня, все равно поеду!» - «Если тебе так надо в церковь, - говорит Э.М., - поехали ко мне, у меня рядом есть, утром пойдешь». - «Мне надо ехать!» - кричу я в отчаянии. «Завтра с утра тебе к Леве в санаторную школу, - вмешивается Лена. - Он ждет». - «Я не могу...» - «Как это не могу? Поедем. Без всяких...» - «Ну хорошо, только сейчас мне надо... Ты же знаешь...» - чуть не рыдаю я. «Ладно, пусть едет», - подумав, сдается Лена, и все начинают расходиться. Витя Ф. шепчет мне в коридоре с ухмылкой: «Я знаком с о.Всеволодом Шпиллером, был у него дома, так у него никаких икон нет». Последними уходят Э.М. с другой издательской знакомой. «Не поминайте лихом!» - почему-то говорю я им вслед. «Ты так сказала, будто они никогда больше сюда не придут», - замечает Галя. Да, не придут...

      Наконец, мы с Галей мчимся в Загорск, почему-то не на машине - на поезде. Усталости уже не чувствую - быстрее, быстрее бы доехать! Но только вошли в Трапезный храм, что-то произошло. Шла исповедь, народ, как обычно, пел канон, я не могла подойти к Батюшке. Какая-то упрямая злая сила вдруг овладела душой; я села на пол посреди храма и не хотела сдвинуться с места. Мне казалось, я ненавижу и храм, и людей, и Батюшку... Галка тянула меня, уговаривала, потом пошла к нему сама. Поговорила. Вернулась: «Я сказала, что с тобой что-то творится: так летела сюда, а сейчас... Он сказал: «Когда очень спешишь и рвешься, бес ножку подставляет». Спросил про маму, я рассказала... Ну, теперь иди». Мне стало немного легче, и я пошла. Батюшка расспросил, как мама умирала, а про «партсобрание» сказал: «Еще бы, все бесы восстали!» - «Что же делать?» - «А ничего, успокоятся». - «Ну, а мне как общаться с ними?» - «Постепенно сами отойдут», - сказал Батюшка. «Там одна... хочет выяснить, кто на меня влияет. Говорит, из Загорска. Откуда они узнали?» Батюшка задумался: «Как ее зовут?» Я сказала. Он кивнул: «Ну, иди».

      Я отошла с встревоженной душой... Потом снова почувствовала мощную усталость. А ведь еще ехать к Левке, за Новый Иерусалим, договорились с Леной встретиться... Я сказала Гале, что Батюшка спросил имя подруги, которая хотела все выяснить насчет Загорска. «Помолится за нее, и она отстанет», - объясняла Галя. Все-то она понимала! Ведь так оно и получилось... (Эту подругу, Н.Л., я потом не видела почти 15 лет, а встретились удивительным образом: она была с одним из лучших московских священников, и оказалось, что он - ее духовный отец. Несколько лет назад крестилась, ходит в церковь, причащается, читает духовную литературу. И мы снова сдружились.)

      Рано утром вышли из храма вместе с Батюшкой. Он передал Гале кулек с яблоками, а мне немного конфет. «Это Левке, - решила я, - как раз к нему еду!» - «Ему не надо!» - нахмурился Батюшка. Огорченная, я пошла к выходу. Галя задержалась возле него. Издали вдруг слышу шепот: «Гита!» Я обернулась: Батюшка смотрел на меня. Махнул рукой; иди, мол. Галя меня догнала. «Он звал тебя, совсем-совсем тихо, как ты услышала?» На душе стало спокойнее.

      Как я доехала до Москвы - не знаю. Всю дорогу от Москвы до Нового Иерусалима спала под тяжелым взглядом Лены. Левке решили пока о бабушке не говорить, у него в санатории было полно своих проблем: новые ребята, учителя, режим. С астмой стало чуть легче - слава Богу, лес вокруг, воздух прекрасный, хорошее помещение, все хорошо. И я теперь свободна. Свободна от Левки, от мамы. Одна, впервые одна в квартире...

      Мама... Через какое-то время Батюшка скажет: «Вот твоя мама... была на самом краю бездны, и с этого края взлетела в небо».

      Значительно позже она приснилась мне: будто сидит и пишет письмо моей умершей, уже после нее, тетке. Выводит букву за буквой, и я, буква за буквой, читаю: «КТО УРАЗУМЕЕТ ЧЕРТОГ ОТЦА». Потом лицо ее возникает передо мной, как на экране, крупным планом, она смотрит на меня и долго, медленно, с грустной добротою качает головой.

      И еще раз я видела ее высоко-высоко, на белом пушистом облаке в небесной синеве: она стояла на пороге красивого домика и ласково улыбалась. «Мамочка, что ты тут делаешь?» - бросилась я к ней. «Старушек принимаю», - отвечает она, и я вижу за ней в открытой двери большую светлую комнату, там рядом кровати, белые, чистые, и на них бабушки в белых платочках...

      Вскоре позвонила Галя: «Я была у Батюшки, он спрашивает, хочешь, чтоб у тебя жила его племянница? Она в Москве учится в медучилище, а домой в Струнино ездить далеко». - «Еще как хочу!» - обрадовалась я. Так стала у меня жить Лиза, стеснительная черноглазая девушка лет 16-ти. С ней все было просто и легко - никаких фокусов, вывертов, задних мыслей, к которым я привыкла в нашей среде и которые, конечно, с успехом усвоила. Она рассказывала о своей семье - все у них были православные от рождения - о жизни в Сибири, где все они родились, о переезде в Струнино, когда Батюшка стал учиться в семинарии, о Лавре... Это был иной, непохожий на мой, мир, о существовании которого я, типичная москвичка, со своей «интеллигентностью», не подозревала. Этот мир был ясен и прост, в нем была чистота и духовность, которую я не сознавала, но чувствовала. Мне хотелось полностью окунуться в него и в нем жить... Но была работа, был, хоть и не дома, Левка. Я ходила в издательство, что-то делала, разговаривала с сотрудниками, с бывшими подругами. Но души моей там уже не было нисколько. Все стало чужим.

     


Да, был еще брат... Бедный мой брат, которого сейчас, когда я это пишу, уже нет в живых. Его я знала еще меньше, чем отца. В семье он держался всегда угрюмо, неприветливо, с папой часто спорил. Маме грубил, меня, казалось, глубоко презирал. Он был куда одареннее меня - очень талантливый инженер, математик, физик, мастер на все руки (дома у него была своя станко-инструментальная мастерская и всем он все делал бесплатно), к тому же - неплохой живописец, и только к литературе был совершенно равнодушен. Наверно, он был человек рассудочный и наверняка очень принципиальный, вплоть до аскетизма и бессеребренничества. Терпеть не мог богемы, был очень целомудрен, хотя девушки, насколько я помню, постоянно в него влюблялись, - короче, был моей полной противоположностью и в тысячу раз лучше меня. Но вера... это было ему совершенно чуждо, и вскоре после маминых похорон он пригласил меня зайти. «Все бы я мог понять, - сказал он мне, - мог бы понять, если бы ты стала шлюхой. Если бы стала антисоветчицей. Даже если б ты уехала в Израиль (три тягчайших, о его мнению преступления). Но религия! Ты ведь образованный человек... Я ничего не понимаю! Я 25 лет занимаюсь точными науками...» - «Сколько ученых были верующими», - пробормотала я. «Я таких не знаю!» Он еще что-то говорил, я молчала. На этом наши отношения закончились.

      Теперь, после его смерти, я узнала от его второй жены, М., что он страшно переживал за меня, считая, что я гибну, но иногда его охватывало сомнение: «А может, Гита права?» Бедный! Вот теперь он знает точно, что я права, но исправить уже ничего не может... Господи, если будет на то Твоя святая воля, помилуй его душу.

     


В храме на «Парке культуры» меня ждало печальное известие. Когда я впервые после смерти мамы вошла туда, то узнала: о.Л. уже здесь не служит. А где? Кажется, уезжает в Литву, - точно никто не знал, но только об этом и говорили. Все охали да ахали, - очень уж его любили.

      Меня точно обухом по голове огрели. Что же теперь будет? Без о.Л.? Он и храм - одно целое. Как же будет храм без него? Нет, этого не может быть, это неправда.

      Но это была правда - то ли его переводили, то ли сам уезжал в Литву, на свою родину, уезжал с детьми, матерью (он был вдовец) и со многими близкими духовными чадами, которые бросили в Москве работу и квартиры, чтобы быть рядом с ним. Как я им завидовала!

      Да, я так им завидовала, что можно было понять: от своих чувств к нему я не совсем излечилась. Я была сама не своя от горя.

      На 9-й день я пришла в храм помянуть маму. Подошла к «своему» образу Спасителя, взмолилась: «Господи, ну сделай так, чтобы он немного еще послужил!» - и вдруг ясно слышу его голос впереди, в главном приделе. Да, он служил в этот день литургию, потом панихиду, я подошла и слышала, как он громко и отчетливо произнес мамино имя - в моей записке оно было одно.

      А в последний раз в этом храме он служил акафист «Споручнице грешных». Все знали, что это последняя его служба, народу было полно, многие плакали. Он попрощался со всеми, попросил прощения, святых молитв...

      На следующей службе был уже другой батюшка; я не могла смотреть на него, не могла слышать его голоса и не знала, как я это переживу.

      Но ничего, пережила. Тоня сказала, что я просто в о.Л. влюблена; вот и хорошо, что он уехал. И вообще надо больше молиться, чаще ходить в церковь, читать духовные книги и выбросить дурь из головы.

      Само собой получилось, что Тоня стала мною руководить. Дальше - больше, и вот оказалось, что я нахожусь в полном у нее подчинении. Гале это не нравилось, но у нее были свои семейные заботы, а мы с Тоней, люди свободные, почти каждый день проводили в храме: то праздники, то акафисты. В понедельник акафист преподобному Серафиму Саровскому у Ильи Обыденного, во вторник у нас «Споручнице грешных», четверг - «Утоли моя печали» в Кузнецах, в пятницу - «Нечаянной радости» тоже у Ильи Обыденного, обычно в этот день акафист читал сам Святейший, который очень чтил эту икону; читал он изумительно.

      Так, с Божией и Тониной помощью, я входила в церковную жизнь. Понемногу стала разбираться в службе, и стало легче выстаивать всенощную и литургию. Я знала уже: все, что велит делать Батюшка, надо выполнять беспрекословно. А велел он пока не так уж много, и мне это казалось нетрудным: поститься в среду и пятницу и в большие посты, ходить на службу в воскресенье и праздники и перед Литургией ничего не есть... Тут, впрочем, я испугалась: не есть до середины дня? - «Конечно». - «Да разве я выдержу? Выстою службу?» - «Выстоишь». И ничего, выстаивала, привыкла. Дал и домашнее правило: утренние и вечерние молитвы, Евангелие. Пока больше ничего, ведь я еще работала... Я стала чувствовать себя членом Церкви.

      Многие спрашивают: почему православные считают свою веру истинной? Только свою? А католики? Они тоже считают, что истинна только их вера. Кто же прав? Для меня этого вопроса не существует, мне не надо никаких доказательств. Я веру не выбирала - Бог Сам привел меня в православную Церковь, и раз Он привел, значит, там спасение, ведь Бог благ и хочет каждому из нас спастись и в разум истины прийти.

      И разве я могу забыть то чувство, которое охватило меня, когда я впервые после крещения вошла в храм! Как затрепетала душа, очутившись, наконец, в родном доме... нет, ее уже не оторвешь от веры православной, ибо тут - жизнь, и жизнь вечная.

      Почти каждую субботу на ночь мы ездили в Лавру. Как хороши были эти зимние морозные ночи! Сходим с электрички где-то после 12-ти. Небо в звездах, снег скрипит под ногами. Темно, но не страшно: бежим в Лавру, там - Батюшка. Вот и купола с крестами. Вот и вся она, четкая, строгая на фоне темного неба. Бегом, бегом вниз, потом вверх, к воротам. Перекрестились - и во двор. Лавра замерла под снегом в тишине. Всюду темно, только чуть светятся окна Трапезной: там кончилась служба. Идет исповедь. Вдыхаю Лаврский воздух - как это чудесно, что я здесь! Могла ли я когда-нибудь такое вообразить? Господи, слава Тебе!

      Входим в Трапезную, и сразу обдает теплом, чудным, отрадным запахом храма (в Троицком соборе, где мощи Преподобного, он совсем особенный!) Впереди громко читают, поют слаженно - всю ночь читают и поют акафисты и каноны, в разных местах сидят на стульчиках возле аналоев батюшки, исповедуют, к ним цепочкой очередь. А наш - там, у стены слева, народу к нему много, встаем и мы. Стоять ночью совсем нетрудно, слушая пение, наблюдая, как исповедует Батюшка и растворяясь в этом благодатном воздухе храма... Вот подходишь к нему, становишься на колени. Он спрашивает мягко, тихо: «Ну, что у тебя?» - что-то говоришь, он читает разрешительную; отходишь и ложишься неподалеку на пол вздремнуть, под пение, под умиротворенные голоса.

      В полшестого начинается литургия. Батюшка заканчивает исповедь. Уходит немного отдохнуть, в 10 ему снова на исповедь под Успенский, помогать о.Н. Мы после ранней идем к Преподобному, прикладываемся и едем домой.

      Ночью мне снится что-то огромное, уходящее ввысь; запрокинув голову, я смотрю: высоко-высоко в ночном небе огромный купол, крест. «Церковь!» - радостно кричу я, и душа моя замирает...

      После Нового Года Батюшка приехал в Москву, к Тоне. Конечно, пришли и мы с Галей. Батюшка освятил квартиру Тони, потом поехали ко мне, освятили и мою, потом - Галину. У Гали было хорошо. Спокойно. Он сел за пианино, подозвал меня - я стала рядом; легкими движениями тонких пальцев проиграл, напевая, какую-то мелодию. «Гимн Богу», - сказал он, поглядывая на меня ласково и весело. А я по-прежнему чувствовала страх и робость: да, я ужасно боялась его в этой «домашней» обстановке; душа моя сжималась и забивалась в самый дальний уголок. Он, видимо, это знал, время еще не пришло.

      На зимние каникулы я взяла Левку из санаторной школы домой. Пришлось сказать ему о маме; он заплакал, но быстро успокоился.

      В воскресный день мы с Галей повезли наших детей к Батюшке. Народу около него была огромная толпа, мы еле пробились. Левка дергался, злился, на вопросы не отвечал, и Батюшка его отправил. «Очень гордый», - сказал он мне. С трудом уговорила Левку приложиться к Преподобному.

      Потом проводила его опять в школу; мы снова остались вдвоем с Лизой. На душе, конечно, было неспокойно, я регулярно писала Левке поучительные письма, на которые он отвечал только сообщениями о своем здоровье и школьных новостях.

      Где-то зимой приехали в Москву Влад с Людой, зашли ко мне. Я вежливо, с неохотой их принимала; это все было из другой, давно забытой жизни. И они чувствовали себя неловко, испуганно озирались, как в чужом доме (квартира была освящена, появились и иконы); Влад показался мне совсем несчастным, жалким, беспомощным; было тяжело на него смотреть. Я чувствовала, что пути наши разошлись - наверно, навсегда. Они с Людой были недолго, я без сожаления проводила их и тут же о них забыла. (Вспомнить, однако, еще придется: через 10 лет.)

      Да и все мои старые знакомства, как и предсказал Батюшка, постепенно, сами собой сходили на нет. К тому же Тоня строго контролировала, чтоб я ни с кем из «тех» не общалась, кроме как по делу; несколько раз в день звонила: «Ну, чем занимаешься?» - и если не заставала дома, то потом приходилось давать полный отчет: где была, что делала. «Ну-ка говори, - приказывала она, - какие у тебя сегодня были чудеса?» - «Да вроде ничего такого не было», - бормотала испуганно. «Как это не было! У меня вон сегодня целых три чуда было. А у тебя ни одного?» Я виновато молчала, сознавая свое полное ничтожество. Куда мне до нее!

     


3

     


Наступил Великий Пост - первый Великий Пост в моей жизни. Что это такое, я уже немного знала. Знала: все, чему учит Церковь, должно исполняться беспрекословно. Чему учит Церковь, чему учит батюшка - это все одно и то же.

      Великий Пост... Первая неделя - дни труда, воздержания, тяжести, усилий, борьбы с собой. Так надо, надо только так. В храме душа была полна особого трепета: полумрак, черные пелены на иконах, черные с белыми крестами аналойники, черные с серебристым облачения священников, черная завеса на царских вратах, когда они открываются; в алтаре, вместо Воскресения Христова - Распятие, Христос, распятый на кресте. Скорбное, тихое пение... Чтение Псалтири. И молитва, «которую священник повторяет во дни печальные Великого поста»: «Господи и Владыко живота моего...» Поклоны, поклоны...

      «Великий пост - пост покаянный, - объясняет мне Тоня. - Надо каяться во всех грехах. А ты еще и не начинала».

      Я этого не понимаю. Почему не начинала? Ведь то и дело езжу к Батюшке, исповедуюсь, говорю грехи, старые вспоминаю, о которых и думать стыдно... Что еще надо? «Покаянное чувство, - повторяет Тоня слова Батюшки. - Понимаешь?» Нет, не понимаю. Не понимаю, потому что никогда его не испытывала. «Душа черствая, как старая хлебная корка, - говорит Тоня. - Ничего из нее не выжмешь». Я только пожимаю плечами. Почему черствая? Вон в храме, когда поют постовые песнопения, даже плачу... «Не те слезы», - говорит Тоня. А какие надо?

      Постом Батюшка благословил нам с Тоней съездить на несколько дней в Почаев. «В Почаев?» - я еще не знала, что это такое. «Лавра, Великая святыня, обитель Богородицы», - объяснил Батюшка. Дал Тоне задание: отвезти иконы какой-то матушке. «А как же работа?» - забеспокоилась я. - «Ничего, обойдется». И мы поехали. Но Почаев совсем не произвел на меня впечатления. Как будто и не была там... Была нездорова, на квартире у одной сердитой матушки чувствовала себя совсем плохо и не могла дождаться, когда мы уедем. Тоня таскала меня за собой на службы и сердилась, что я ничего не чувствую и не воспринимаю. «Как была каменная, так и осталась. А зачем Батюшка послал тебя сюда? Чтоб душа проснулась...»

      Недоволен, видно, был мной, и Батюшка, когда я, вернувшись, приехала в Лавру. А что я могла поделать?

      На работе же, действительно, все обошлось: никто моего отсутствия даже не заметил, и домой ни разу не звонили. «Вот что значит благословение!» - сказала Тоня.

      Приближалась Пасха. После первого Великого поста - первая в жизни Пасха. Удивительное ощущение праздника, уже на Страстной, в Великую Пятницу ночью - погребение, Крестный ход с Плащаницей вокруг храма: все в черном, все с горящими свечами, все поют погребальное «Святый Боже...» Запоздалый троллейбус на проспекте останавливается, шофер выходит. Смотрит шествие; в доме напротив, на балконах, в окнах люди. Они зрители, мы участники, и я горжусь этим. Может, и для меня - это только зрелище, в котором я участвую с такой гордостью?

      Тоня предупреждала: на пасхальную службу иди вечером пораньше. Все храмы оцепит милиция и дружинники, пускать не будут. Однако, пока прособиралась, доехала - уже десятый час. У прохода к храму - и правда, дружинники всех отгоняют. «Матерь Божия, помоги! Пропусти меня к Себе на Пасху!» - завопила я мысленно; подхожу - дружинники разговаривают с какой-то женщиной и машинально, не глядя, открывают передо мной калитку. Я бегом в храм - только бы успеть, чтоб не окликнули, не вернули. Слава Тебе, Господи! Матерь Божия, спасибо!

      До начала крестного хода почти два часа. Храм равномерно гудит, народ все прибавляется (молодых и «средних», вроде меня, не пускали, только старушек). Волнение, ожидание.

      Вот уносят в алтарь Плащаницу, там гаснет свет, освещавший великопостную икону Распятия. Уже стоят наготове пономари, с фонарями, с хоругвями. Певчие все в белом. Еще несколько секунд, и... сначала тихо: «Воскресение Твое, Христе Спасе...», потом громче: «Ангели поют на небесех...», и еще громче: «И нас на земли сподоби чистым сердцем славити!» Священники в белых сверкающих ризах несут большую икону Воскресения Христова - Спаситель плывет навстречу. Поднимает к небу руку, возглашая начало новой жизни, несут чудотворную икону «Споручницы грешных...» Крестный ход выходит из храма, мы стоим, не шелохнувшись, вслушиваясь в пение на улице... вот, вот сейчас... вот они уже в притворе... и, наконец, на весь храм: «Христос воскресе!» - «Воистину воскресе!» - грохочет храм в ответ, и вспыхивает в алтаре икона Воскресшего Спасителя, вспыхивают золотом буквы ХВ, вспыхивает неудержимой радостью канон «Воскресения день...» Целуемся со знакомыми бабушками, без конца повторяя: «Христос воскресе! Христос воскресе!», плачем от радости. Священники один за другим пролетают, кадя, по храму: «Христос воскресе!», - меняют облачение: красное, золотое, бирюзовое, лица у них радостные, улыбающиеся. Как все любят друг друга! «И ненавидящих нас простим воскресением...» Конечно, простим!

      Домой прихожу, будто заново родилась. Разговляюсь со счастливыми слезами яичками с пасхой - больше ничего не надо! - и засыпаю, как новорожденный младенец. Просыпаюсь такая же счастливая: ведь сегодня Пасха! Как сверкает солнце! Как ликует все вокруг!

      А вечером в храме особая торжественность. Иконы в ярких пеленах, весь иконостас - в венках из живых цветов, все царские врата открыты, и из них струится благодатный свет. Всюду крашеные яйца, все христосуются... Пасха! Но знала ли, понимала ли я, что это такое? Или это для меня - великолепное зрелище? Я не задаю себе таких вопросов - просто радуюсь.

      На другой день еду в Лавру, поздравить Батюшку. Яичко, конечно, разбила в дороге. «Простите, батюшка». - «Ничего». Поздравила, он кивнул, но ни о чем не расспрашивал, был чем-то очень озабочен и быстро ушел.

      А через некоторое время звонит Тоня: «Нашего Батюшку и о.Н. сняли с исповеди!» - «Как это?» - не поняла я. «Чего ты не понимаешь? Сняли - значит, исповедовать больше не будут». - «А как же мы...» - «А никак». Ездить пока нельзя». - «Почему?» - «У них неприятности».

      Ну и ну. Не ездить. Как это - не ездить? Значит, не будет больше этих ночей в храме, когда возле Батюшки все так ясно, просто, тихо и радостно. (Да, таких ночей больше никогда не было!) Но, может, это ненадолго? «Неизвестно, - сказала Тоня. - Наверно, вообще больше не будет исповедовать». - «И мы его больше не увидим?» - ужаснулась я. «Пока ездить нельзя. Я же тебе сказала!»

      Пришлось мне пока довольствоваться общением с Тоней. Через некоторое время она все-таки поехала в Лавру, где-то подстерегла Батюшку. «Сейчас будет так, - сообщила она мне, вернувшись. - Он всех принимать не может, только нескольких. Или даже одного. А он, этот человек, будет руководить другими». «Этот человек», конечно, была Тоня, а «другие» - наверняка я. «О.Н. благословил», - добавила она. Ну, если о.Н.... Послушание мое Тоне стало совсем беспрекословным. Мне казалось, что она облечена некоей высшей властью.

      Я ходила с Тоней в Донской, она по-прежнему там пела и познакомила меня с их регентом И.С., типичным православным старчиком, какие были, наверно, только в прошлом веке. Он был когда-то послушником в Даниловом монастыре, и теперь он жил со своей матушкой и уже взрослым детьми, всего себя, всю душу отдавая Донскому, и хор у него был совсем неплохой, из одних верующих. От Тониного характера ему, конечно, приходилось немало страдать, но он терпел: голос у нее был хороший, читала она прекрасно, особенно хорошо канонаршила.

      Иногда Тоня ездила в Лавру, передавала мне поклон от Батюшки, а однажды даже привезла подарок: несколько икон и молитвословов. Иконы были простые - афонские открытки, застекленные, в рамках: Спаситель, Божия Матерь «Скоропослушница» (Да, да, та, что спасла маму!), Пюхтицкая Божия Матерь... По молитвослову я стала теперь читать молитвы, иногда акафисты, готовиться к Причастию.

     


Кончился учебный год, Левка снова стал жить дома. С Лизой они подружились; втроем нам было совсем неплохо. Я уговорила Левку носить крестик. Как-то он поехал на выходные к Лене, она заметила крестик: «И на тебя уже нацепила!» - и в ярости сдернула. Лена уже не приезжала к нам, как раньше - раз в неделю (иконы, Лиза, - все это было ей чуждо); только приглашала Левку к себе. А он стал иногда ходить на службу в Донской - ему нравился И.С., который был с ним очень ласков и разрешал стоять на клиросе.

      Летом у Левки возобновились тяжелые приступы астмы. Врачи рекомендовали поехать на юг, и Лена решила взять его с собой в отпуск, чтобы потом я ее сменила. Я достала две курсовки в Одесский дом творчества. «Надо вам с Левкой съездить за благословением к Батюшке, - вдруг разрешила Тоня. - И Леве пора уже поисповедоваться».

      Впервые после почти трехмесячного перерыва я поехала в Лавру. За это время я отвыкла от монастыря, от Батюшки, не знала, как себя с ним вести. Да, у него ведь неприятности. Какие, я точно не знала.

      Тоня сказала: «Вызовите на проходной». С трудом, преодолев страх, вызвала. Батюшка вышел - такой же, как был, только еще похудел. И немного чужой. Я не смела ни о чем расспрашивать, он ничего не рассказывал. Там же, на проходной, поисповедовал нас с Левкой (его - впервые!); я попросила разрешения поехать в Одессу. «Можно, - кивнул он, - только в монастырь сходите».

      Левка с Леной уехали, а меня Тоня потащила в Почаев, какие-то у нее там свои дела. «Батюшка благословил?» - спросила я робко. «Благословил, благословил...» - «А как же с работой?» - «Тогда обошлось, и сейчас обойдется. У тебя что, веры нет?»

      И в этот раз я почти не почувствовала Почаева. Только что-то огромное, гулкое, с колоннами: Успенский собор, я глазела вокруг и мало слушала службу. У Тони что-то не получалось, и срывалась она, конечно, на мне. Правда, она повела меня к одной слепой матушке, Евдокии, жившей рядом с Лаврой. Ей было уже за 100, она лежала, не вставая, такая малюсенькая, сухонькая, с тоненьким детским голосочком. Только мы вошли, она спросила: «Блудница пришла?» Я посмотрела на Тоню - это к ней, конечно... Но, оказалось, ко мне. При Тоне я стеснялась с ней разговаривать; потом удалось еще раз зайти к ней одной. Он со мной была ласкова, сказала: «Читай акафист Божией Матери, особо Покрову. Я как с 14 лет начала читать, так она меня и покрыла. Никогда даже и не дружила с мальчиками». Я сказала, что тоже ни с кем не дружу, и даже с девочками не получается... «А тебе подруг и не надо, - перебила она меня. - Подружка тебе - подушка. Захочется горе излить - уткнись и плачь». - «А с Тоней дружить можно?» - «Ну... пока дружи», - сказала она нехотя. Очень не хотелось от нее уходить, но и утомлять было нельзя. Когда я через несколько лет приехала в Почаев, она уже лежала на кладбище, а написано было на могиле «Мон. Еликонида».

      Вернулись в Москву; на работе у меня - скандал, хотя и отсутствовала каких-то дней пять. «Где ты была? Искали тебя, здесь надо срочно подписать!» Интересно, что в тот раз не заметили, а сейчас... Потом выяснилось, что никакого благословения на поездку Батюшка не давал, он был в это время в отпуске, - вот и получилась история...

      На свой отпуск я поехала в Одессу. Лена с Левой уже хорошо отдохнули, накупались, загорели, приступов у него, слава Богу, не было. Несколько дней надо было пробыть втроем, потом Лена уезжала. Мне было очень тяжело: при ней и не перекрестишься. Как-то на пляже она бросила зло: «В Бога верят только сумасшедшие!» А тут воскресение, надо на службу: монастырь был рядом с домом творчества. Неужели из-за нее не идти? И я сказала ей: «Мы пойдем, сходим ...в монастырь». Она только губы сжала. Пошли. Монастырь на берегу моря, белый, радостный среди знойной зелени кустов и деревьев. Служба идет как-то по-летнему, тихонько, приятно; поют семинаристы. Согбенный седой старец исповедует, сказали: о.Малахия. Подошли к нему, поисповедовались; от него повеяло добротой, прощением, и мы стояли службу легко. Левке здесь понравилось. Душа его стала немножко раскрываться - наверно, по молитвам Батюшки.

      Пришли домой радостные, а Лена злая, вся кипит. Ей сегодня уезжать, а мы, вместо того, чтобы с ней побыть, где-то шляемся. Она не выдержала, взорвалась. Мы молча проводили ее. Я поняла, что больше с ней общаться нельзя. Написала ей письмо, попросила за все прощения. А, вернувшись в Москву, ей не позвонила - что обязана была сделать по заведенному у нас порядку: она сама никогда не навязывалась, ее надо было приглашать, упрашивать, уговаривать. Она не позвонила тоже, и отношения наши прекратились. Левка остался без «второй мамы». Но не навсегда...

      А тут еще Тоня. Мне становилось с ней все труднее. Это послушание оказалось мне не под силу: смиряться до такой степени, мне, своевольной гордячке? Да и было ли тут вообще смирение? Я подчинялась ей как слабая сильной (так было сплошь и рядом и раньше), и еще - из страха остаться одной. С Батюшкой связь только через нее. Галя почти совсем от нас отошла. Володя вообще пропал, ни слуху о нем, ни духу...

      И все же в конце этого лета, у нас произошел разрыв. Просто я не стала, как обычно это делала, в ответ на Тонины резкие слова и упреки, просить прощения. Она бросила трубку - и я не позвонила с повинной, мало того, выключила телефон. Сначала стало страшно: что же теперь будет? Но решила держаться.

     

      4


      Наступило 9-е сентября - годовщина нашего знакомства с Батюшкой, скоро день его Ангела. Надо поздравить, да и вообще, так хочется его увидеть! Поехать? Самой, без тониного разрешения? Я набралась храбрости - и поехала. Ну, выгонит, в конце концов...

      Приехала. Потащилась на проходную. «О.А. можно?» - «Да, он здесь, вон сидит». Я прошла в приемную, там, на диване сидел Батюшка, разговаривал с какой-то матушкой. Увидел меня, кивнул, улыбнулся как ни в чем не бывало. «Батюшка, поздравляю Вас с днем Ангела, - робко протянула ему цветы. - Простите, что я...» - «Ничего, ничего, проходи. А это Раиса, - познакомил он меня с женщиной. - Только-только крестилась. Татарка...»

      Батюшка был простой и веселый. Я рассказала, что поссорилась с Тоней, ожидала страшного наказания, но он промолчал. «Можно к вам приезжать?» - осмелилась спросить я. «А почему нельзя?» - удивился он. «Так ведь Тоня еще сказала, что только если она разрешит... что так о.Н. благословил, чтоб только по ее разрешению, и вы тоже...» Батюшка пожал плечами: «Ерунда! Причем тут о.Н.? Приезжай, когда хочешь». Я не верила своим ушам: «Значит, можно?!» - «Можно, можно».

      Вот тебе и вся проблема! Стало быть, Тоня все выдумала, а я, дура, верила, столько времени не ездила к Батюшке! Я тут же почувствовала, что внутренне освобождаюсь от нее, приобретаю, так сказать, независимость.

      Я с благодарностью глядела на Батюшку. Он сидел, надев на руку смешную самодельную куклу Буратино. «Хороший? - и, подумав, протянул ее мне. - Дашь своему Левке. Скажешь: от Батюшки. Если понравится, возьмет, то...» - он не договорил. А когда мы с Раисой собрались уходить, сказал нам: «Дружите».

      Ехали в Москву вместе. Рая рассказывала о себе. Татарская семья, отец ходил в мечеть, дома молился. И мулла к ним приходил. Недавно отец умер, живут вдвоем с 15-летней дочерью, с мужем разошлась. Как крестилась? Да так: в церковь иногда заходила, нравилось. А на работе есть одна верующая, Маша, духовное чадо о.Н. Маша много рассказывала о православной вере, о церкви, как-то повезла ее в Лавру на всенощную. Помазывал как раз о.А. Маша к нему подошла, рассказала о Рае, потом он долго с ней беседовал. А потом приехал к ним в Москву, домой. И крестил ее и дочь Марину. Это было всего недели две назад.

      Дома показываю Левке батюшкиного Буратино. «Это тебе о.А. передал. Нравится?!» А сама думаю: если понравится, значит, с ним все будет хорошо. Левка схватил куклу: «Ой, какой хороший! - и надел на руку, стал играть. - Мой Петя!» И так полюбил этого Петю, что и спать без него не ложился, без конца с ним разговаривал. Слава Богу! Я чувствовала, что Батюшка за него молится.

      Мы стали дружить с Раей - теперь я уже не замечала одиночества. С ней было легко, не то что с Тоней. Мы с Левой приезжали к ним в уютную квартирку на ВДНХ, Рая прекрасно готовила, была очень гостеприимна. Ее дочь Марина, красивая девушка, училась в мед-училище, она познакомилась с жившей у меня Лизой, они тоже подружились. Мы с Раей часто ездили в Лавру - Батюшку теперь надо было вызывать, на исповедь его так и не вернули. Но в комнатке на проходной можно было и поговорить и поисповедоваться.

      В начале осени произошла у нас дома удивительная история. Левке утром надо было в школу, и я решила приготовить ему завтрак с вечера, хотя бы картошку сварить. Поставила в маленькую кастрюльку несколько картофелин... и забыла, легла спать! Утром вхожу в кухню - воздух раскаленный, что-то гудит. Господи, картошка! Бросилась к плите - газ горит, кастрюлька стоит беленькая, чистенькая, и в ней - целенькие обугленные картофелины... «Это - за всю-то ночь! Господи, слава Тебе, ведь могло, ведь должно было быть...» - страшно подумать. Прямо чудо! Я не умела благодарить Бога, а ведь как надо было Его благодарить!

      Той же осенью как-то задержалась я вечером, была в гостях у Жанны и ее нового мужа; прихожу - Левка бросается ко мне: «Мама! Батюшка звонил! - и взволнованно, горячо объясняет. - Он был у Тони, несколько раз звонил... ой, как жалко, уже уехал! Позвони Тоне, она велела...» Позвонила ей - после довольно большого перерыва. Она - как ни в чем не бывало: «Где ты шатаешься? Ты ему нужна, звонил тебе... - и добавила: А Левка твой соображает. Наш его спрашивает: «А ты знаешь, кто звонит?» - «Догадываюсь», - и больше ни слова. Наш его похвалил: «Варит котелок, уже понимает, как надо по телефону разговаривать».

      «Как же ты догадался?» - спросила я Левку. «А он спросил: «Маманя дома?» Сначала я не понял, да ведь тебя так больше никто не называет».

      Оказалось, надо помочь Батюшке с диссертацией. Весной заканчивает Академию, будет защита кандидатской. А работать когда? Утром занятия, потом дали послушание: дежурить в Троицком соборе. Нам это, конечно, хорошо, можно всегда подойти, поговорить. А ему - когда ему писать? Вот у меня и появилось дело. Материал незнакомый, о баптистах: интересно. Буду помогать Батюшке, как здорово!

      Этой осенью я стала чаще водить Левку в церковь. Пока только в субботу, на всенощную. Ему нравился мой храм на «Парке культуры» - нарядный, сверкающий, с чудесными иконами, всегда богато украшенный на Праздники. Нравилось подходить к елеопомазанию, смотреть, как другие подходят, а особенно нравились ласковые приставания бабушек: «Вот какой мальчик хороший, вон как молится! Всегда в церковь ходи, умница!» Тогда дети в церкви были редкостью, и бабушки вздыхали по своим внукам: их и не заманишь, им бы только в футбол гонять! Сначала мы после помазания уходили, а как-то Левка сам попросил: «Давай еще побудем», - и мы остались до конца.

      С холодами его опять начали мучить приступы астмы. Был период, когда ему стало совсем плохо: задыхался так, что, казалось, вот-вот умрет. Я решила везти его к Батюшке, да и он сам хотел.

      Поехали в субботу ко всенощной, с Раей. Кое-как добрались до Загорска, а когда поднялись к Лавре, Левка был полумертвый. Возле Троицкого собора вдохнул воздух, а выдохнуть не может. Закричал страшно: мы с Раей подхватили его на руки, понесли бегом к Преподобному. Приложили к мощам - вроде немного отпустило. Поплелись к проходной, Рая вызвала Батюшку, а я, обхватив Левку руками - он чуть не падал - стояла под окнами батюшкиной келии, они выходили как раз к проходной. Вот Батюшка показался в своем окошке; глядя на нас, долго качал головой. Потом спустился в проходную; мы вошли туда. Посадил Левку рядом с собой, говорил с ним ласково; тот, не переставая, глухо кашлял. «Да ты сдерживайся!» - прикрикнула я на него. «Ничего, ничего, пусть кашляет», - сказал Батюшка. В комнатке было тепло и так хорошо! Всюду иконы, горит, согревая все вокруг, лампадка... Но Батюшке пора на службу, и он сказал, что мы сейчас, сразу шли в храм и встали впереди, он подойдет и заберет Левку в алтарь. В алтарь! Такого я и вообразить не могла!

      «Как с ним хорошо-о-о», - протянул Левка, когда мы вышли из проходной. Он уже почти не кашлял. И, подходя к храму, впервые истово перекрестился? «Слава Тебе, Господи!» - впервые от всей души поблагодарил Бога.

      ... В алтаре он был довольно долго. Потом, по дороге домой, рассказал, что Батюшка его поисповедовал и велел завтра причаститься в Москве; рассказывал, какой алтарь большой, красивый и какие там были батюшки. «А один подошел ко мне и спросил, как меня зовут. Потом показал на нашего Батюшку: «А его как?» Я говорю: «А-ий» А он: «Не А-ий. А о.А-ий» - «Какой он из себя, этот батюшка? - поинтересовалась я. «Да такой. Не очень старый. Борода широкая, длинная. Потом он говорит нашему: «Знаете, - и показывает ему на меня, - он будет такой, как вы...» Хм, интересно. Кто же это?

      На следующий день Левка причастился в Хамовниках и тут же заболел: высокая температура, кашель. Но болезнь эта не угнетала, как обычно, а была какой-то очистительной и даже радостной.

      22-е ноября - годовщина маминой смерти. Тоня, с которой мы снова стали общаться, правда, не так часто и почти на равных («Не хочешь слушаться меня - дело твое», - сказала она мне с сожалением), - сказала, что надо устроить поминки. Что ж, очень хорошо. Решили собраться - Тоня, Галя с В.В., Лиза и я. Утром поехала в Лавру - попросить Батюшку помянуть маму, а его нет: куда-то уехал; оставила передачу и записку. А вечером приходит Тоня, но не одна, а со своим регентом старичком И.С. Было видно, что она его силой притащила - он чувствовал себя неловко, да и мы смущались. Только сели за стол - телефонный звонок. Беру трубку и слышу: «Я здесь, в Москве... - от неожиданности не сразу узнаю Батюшку. - Твоей маме год, я думал приехать, если... Кто там у тебя?» Я не успела ответить - Тоня выхватила трубку, стала намекать, что тут кто-то есть, посторонний. Ну да, И.С.! Конечно, Батюшка не захочет с ним встречаться, есть причины... Ой, как жалко! А Тоня уже выяснила, где Батюшка находится: «Ждите меня, я сейчас выезжаю!» - схватила В.В. и потащила его в машину, крикнув нам на ходу: «Скоро вернусь!» Мы остались одни с И.С., о чем говорить, не знаем, он совсем растерялся. Кое-как его накормили... Лиза в кухне плачет: «Из-за этой Тоньки он к нам не приехал!» Я и сама страшно расстроена. Ведь такие были бы поминки.

      Как хорошо с Батюшкой - только чтоб было несколько человек, тогда не страшно. Сидишь возле его ног, слушаешь... столько всего интересного! Как-то он нам говорил, что когда-нибудь снова будут тяжелые времена, гонения на Церковь, но Господь своих выведет: поедут три эшелона и надо стараться уехать на первом. «А как стараться?» - спросили мы. «Да так: цепляться за батюшкину рясу», - улыбнулся он. И от этих слов на душе было легко и спокойно.

      В.В. привез Тоню через два часа, она была чем-то недовольна, отправила бедного В.В. отвезти бедного И.С., благо он жил недалеко, а сама осталась у меня ночевать и всю ночь жаловалась, что Батюшка какой-то чужой - что же будет дальше? Мне ее страдания были мало интересны, я переживала, что Батюшка не приехал ко мне. Ну ладно, сама к нему поеду.

      Да не тут-то было! Тоня сказала, что едет со мной, и я не могла отвертеться. И в Лавре мне не удалось с ним спокойно поговорить, Тоня все дергала его, выспрашивала, что можно есть в Рождественский пост, что нельзя. «А печенье можно? А какое? По руб.30? А по руб.90? А рыбу можно? Каждый день?» - «Рыбу ешь, рыбака не ешь», - сказал, наконец, Батюшка. Потом она стала просить благословения съездить нам с ней в какой-нибудь монастырь.

      Батюшка искоса взглянул на меня, пробормотал, словно бы ни к кому не обращаясь: «Да какой там монастырь! Сердце-то ледяное. Как корни деревьев сейчас, зимой, обледенели, так и сердце наше...»

      «Вот видишь», - сказала мне Тоня. Но я пропустила эти слова мимо ушей и только через какое-то время вспомнила их и задумалась. Мне трудно было разобраться в своем сердце - почему же оно ледяное? Ведь другим оно никогда не было, и мне не с чем было сравнивать. О чем же говорит Батюшка? Чего ждет от меня?

      Вскоре, на исповеди, сказала ему (не без задней мысли), что завидую Гале, он когда-то дал ей четки. «А тебе разве не давал?» - удивился он. «Нет». И когда я собралась уходить, он, пристально глядя на меня, стал медленно разматывать с руки свои длинные - на сто - четки. Снял, и все так же глядя на меня, протянул их. Я схватила, сжала в кулаке. И тут у меня вырвалось: «Батюшка! Давайте я буду у вас секретарем!» - «Конечно, - сказал он серьезно, уже глядя поверх меня. - А ты думала, зачем сюда ездишь».

      С этими четками я долго не могла расстаться, потом спрятала их в укромное местечко, - умру, пусть положат их мне в гроб. И вот, сначала незаметно, а потом все более явно, стало что-то внутри меняться. Не то чтоб меняться, я смягчаться, вроде даже таять. В душе что-то зашевелилось доброе, доверительное к Батюшке, и захотелось, чтоб он об этом узнал.

      Я стала писать ему письмо. Совсем не помню, что я писала, но, видно, получилось искренне - ясное и чистое чувство дочерней любви и преданности.

      Он уже знал об этом: когда я приехала в Лавру, подошла к нему в Троицком соборе, где он сидел за ящиком, сразу протянул руку: «Ну, давай, что ты там написала». Я отдала письмо, пошла приложиться к Преподобному, вернулась - он с кем-то разговаривает и смотрит на меня веселыми смеющимися глазами. Велел подождать, пока закроют храм, потом повел меня на проходную, и мы долго-долго там сидели; он стал совсем простой, доверчивый, рассказал, как его замучили разными послушаниями, так что спать приходится два часа в сутки, раз даже заснул в алтаре во время службы. Был, как ребенок, и мне стало его по-матерински жаль. Но чем я могла помочь? «Чем же Вам помочь, Батюшка?» Он улыбнулся своей ясной улыбкой. «Подожди, - пошел куда-то и вернулся, неся что-то большое, завернутое в полотенце. - Это икона, вези осторожно». Это была икона Спасителя; Он держал книгу, где было написано: «Заповедь новую даю вам: любите друг друга».

      Какая счастливая ехала я в тот вечер домой! Душа была согрета удивительным теплом, полна радости, какого-то умиления. Батюшка стал близким, родным, и страх перед ним исчез. Хотелось с ним разговаривать долго-долго. И я разговаривала - мысленно, рассказывала ему всю свою жизнь, открывала все свои чувства. Но со своей болезненной склонностью к фантазиям, зашла в воображении слишком уж далеко; когда прибыла в Лавру в следующий раз, Батюшка спросил иронически: «Ну, кто приехал?» Я хотела сказать: «Грязная свинья», но вырвалось громкое: «Дура!» Он засмеялся немного презрительно, и этим сразу поставил меня на место. Я почувствовала, что он может быть простым и добрым, может быть ребенком, но не это суть; сути же я не знала, только чуточку ощущала, ибо это - тайна, великая и непостижимая; тайна и величие Церкви. «Смотри, какой он - как сама Церковь», - сказала когда-то Галя. И она была права.

      Через некоторое время в душе моей стало возникать еще что-то, раньше не испытанное. Чувство это невозможно описать, намного позже я узнала, что называется оно сокрушением сердечным. Когда все сжимается от сознания своей греховности и вины перед Богом, и так хочется плакать, рыдать, и ничто в мире уже не имеет значения.

      С этим, переполнявшим меня чувством я приехала в Лавру. Батюшке было некогда, он исповедовал буквально на ходу, а я стояла перед ним в ужасе оттого, что в себе увидела, и не могла толком ничего сказать, только слезы лились и лились. Он слушал молча, хмуро. Почти ничего не говорил, а мне и не надо было слов. И потом сразу стало легко, так легко, как никогда в жизни - будто стала невесомой душа.

      Незаметно подошло Рождество. Тихой, странной радостью было его наступление. Ночь. Звезды. Замершая в ожидании земля: сейчас произойдет великое - такое, чего человеческий ум постигнуть не может. Сейчас родится Сын Божий - «тихому молчанию содержащу вся в ночи». Родится «не в буре и огни и трусе, но в гласе хлада тонка», в убогом вертепе и яслях Отроча младо, Превечный Бог! Родится, чтобы спасти человечество - тебя, меня, всех, ибо такова любовь Божия к нам - к тебе, ко мне, к каждому.

      Трапезный храм в Лавре полон до предела, все ярко горит и сверкает, гремит торжественно хор: «Рождество твое, Христе, Боже наш, возсия мирови свет разума...» А вот и Батюшка пробирается через толпу, и от этого становится еще веселее. Господи, как хорошо! А тут еще вспоминаешь, что кончился длинный пост, можно все есть. И поесть, и поразвлечься, и повеселиться. Святки!

      В зимние каникулы поехали в Лавру с Левкой - он согласился легко, помнил целительное осеннее посещение. День был очень морозный; пока приехали, свечерело. Пошли вызывать Батюшку, сторож сказал: «Уже поздно, не выйдет», но, видя наши вытянувшиеся лица, сжалился: «Ладно, позову, а то вон мальчонка замерз». Батюшка спустился в проходную: «А я как раз в Москву, вот хорошо, вместе поедем». Я привезла часть работы, он посмотрел, поговорили. «Подождите меня, я сейчас соберусь», - сказал он, и тут в проходную вошел какой-то батюшка. «Вы уезжаете?» - спросил он нашего. «Надо по работе, с баптистами встретиться. Поговорить...» - и пошел собираться. Незнакомый батюшка пристально посмотрел на меня: «Вы мать этого мальчика?» - кивнул он на Левку. «Да». - «Как ваше имя?» - «Галина». Он долго и строго глядел на меня, а когда наш вернулся, сказал ему, опять кивнув на Левку: «Будет такой, как вы». - «Дай-то Бог», - пробормотал наш. Я сразу поняла, что это - тот батюшка, которого Левка осенью видел в алтаре. «Как его зовут?» - спросила я нашего, когда мы вышли. «О.П. Что, понравился?» - усмехнулся он. «Строгий». - «Еще какой! Не то, что я...»

      По дороге в Москву в электричке Батюшка рассказывал о своем детстве в Сибири: «Голод в войну и после войны, я чуть не умер. Слава Богу, корова была, выкормила. В школу ходить не в чем - одни ботинки на всех, а нас семеро осталось без отца, он погиб в первый год войны. Вот по очереди и ходили. Какие там уроки! Ничему я не научился... И играть не во что. Так, сижу, железки какие-то перебираю, гвоздики, гаечки... С мальчишками не любил играть, прятался от них. Ну, а у тебя наверняка не так? - мягко спросил он хмуро слушавшего его Левку. - Игрушек много, и пальтишко есть и сапоги...» Левка молчал, а мне стало стыдно: да я и такого не испытывала, не то что Левка. Хоть и трудно было в войну, но не так, как у Батюшки - с семью детишками мал-мала-меньше, Батюшка - самый маленький...

      Приехали в Москву. «Вы к нам?» - робко спросила я. «Зайдем, а там видно будет». Дорогой я судорожно вспоминала, убрано или нет в квартире, есть ли еда, чистое белье... Но он зашел только на минуту: куда-то позвонил и уехал. «Заедете еще?» - «Сообщу».

      Через день-два позвонил: «Сейчас приеду». Стала быстренько что-то готовить, но есть он не стал. Был бледный, осунувшийся. Внимательно глядя на меня покрасневшими глазами, протянул свою меховую шапку: «Смотри, горячая?» Я пощупала подкладку: «Да, наверно, жарко ему было, на улице потеплело». И тут вдруг звонит Тоня, требует его к телефону. И я слышу, как она кричит: «Вы больны! Сейчас за вами приеду!» Тут только до меня доходит, почему он дал потрогать шапку - ведь у него температура! Думал, что я догадаюсь... Измерили - больше 39 градусов. Грипп, - как раз бушевала эпидемия. Я растерялась, не знала, что делать. Потом начала готовить чай, постель, но тут ворвалась Тоня: «Сию минуту одевайтесь, такси ждет. Едем ко мне!» - «Да подожди, подожди», - пытался возразить Батюшка, видно было, что ему никуда не хочется ехать. Но с Тоней разве поспоришь? Чуть ли не силой вытолкала его и впихнула в машину.

      Потом она позвонила и сказала, что температура повышается, состояние тяжелое. «Приезжай, а то я одна боюсь...» Я поехала к ней. Батюшке, и правда, было совсем плохо, иногда даже терял сознание. Что же делать? Позвонить Жанне, она ведь все болезни лечит, не только прямую кишку... Батюшка кивнул: «Давай». Позвонила, намекнула, кому надо помочь. «Сейчас мне некогда, позвони через полчаса», - ответила она. Вот бы приехала! Я уже размечталась, как она не только вылечит Батюшку, но и сама, пообщавшись с ним, заинтересуется... а как же иначе? «Она вам поможет, а вы ей, правда?» - «Ну, давай, звони», - торопил Батюшка. Однако Жанна так и не приехала.

      Батюшке было совсем плохо дня два, потом температура спала, он стал страшно кашлять, и вид был ужасный. В монастыре его уже разыскивали, о.Н. велел найти хоть из-под земли. Нашли через Лизу, она была в Струнино на зимних каникулах и знала тонин телефон. Пришлось Батюшке, еще совсем больному, возвращаться в Лавру. Галя отвезла его на машине.

      Постепенно у меня появлялись новые знакомые. Я уже знала семью Лизы, ее удивительно милую, простую, добрую маму, батюшкину сестру, отца, сестер, братьев. Батюшка познакомил меня с П-ой, его давнишней духовной дочерью. Она тоже помогала ему с диссертацией, и мы подружились: у нас оказались одинаковые интересы и вообще много общего.

      В связи с диссертацией я часто приезжала в Лавру. И хорошо было приезжать туда! Сначала идешь к Преподобному, приложишься не спеша, немного послушаешь чтение и пение и полутемном тихом храме: если Батюшка там не дежурит, идешь на проходную. А там, в теплой каким-то особенным теплом комнатке всегда горит в углу лампадка, и кажется, что это она излучает не только свет, но и тепло; на диване тихо разговаривают с каким-нибудь батюшкой, за столом кто-то ест, не торопясь, а за стенкой негромко переговариваются сторожа, и голоса у них особые тоже, монастырские, навевающие благодатный покой. Приходит Батюшка, поговорим насчет работы, а потом он приносит мне на подносе обед; так неудобно, что он это делает (мне - он - приносит, ухаживает за мной!), но все такое вкусное, монастырское, и хочется растянуть трапезу подольше, да неудобно. И еще хочется взять хлеба хоть кусочек для Левки, для Лизы.

      А хорошо и так: приехать и увидеть Батюшку в Троицком соборе: дежурит там или сидит за ящиком. Встаешь рядом, разговариваешь: то и дело кто-то подходит: за благословением, за советом. Стоишь, ждешь.

      Как-то поехала по тониному настоянию: она нашла мне работу в храме и велела ехать за благословением. Приехала - Батюшка сидит в Троицком за ящиком, озабоченно спрашивает: «Не знаешь, если мышку с третьего этажа бросить - разобьется?» - «Да вряд ли. А что?» - «Да вот сегодня ночью спать не давала. Все скреблась на подоконнике. Поймал ее и выбросил в окно. А потом думаю: вдруг разбилась. Ножку сломала? Взял фонарь, спустился, искал-искал в снегу - нету...» - «Да не разбилась, раз в снег. Убежала», - успокаиваю я его.

      А насчет работы в храме сказал: «Не надо, там много искушений, не выдержишь».

      В Троицком соборе, у Преподобного, я впервые увидела бесноватую. И раньше слышала, как они кричали в храме во время литургии - когда пели Херувимскую или читали Евангелие. Но чтоб так близко...

      Стою, разговариваю с Батюшкой; подходит маленькая, сухонькая старушонка, берет благословение; Батюшка кладет ей в руки конфетку. И вдруг эта старушонка начинает подпрыгивать - раз, другой, третий. Все выше, выше, как мячик, я еле успеваю следить за ней глазами. «Ну, говори, кто ты?» - приказывает Батюшка. «Лягушка-квакушка, вот кто я!» - кричит та в ответ противным визгливым голоском и все продолжает подпрыгивать.

      «Ну, хватит тебе», - Батюшка крестит ее. И она затихает, отходит прочь. Я стою, вытаращив глаза: «В жизни такого не видела...» - «И не такое еще увидишь», - обещает Батюшка.

      Я вспоминаю, что еще раньше, когда Батюшка исповедовал, под Успенским собором, слышала я, как о.Н. разговаривал с бесноватой женщиной - вернее, не с ней, а именно с ее «жильцом»: «Ишь, бес, без прописки живешь. Ну-ка, расскажи, как ты здесь очутился?» - спрашивал он, видно, для назидания окружающим. - «А она на столе плясала и похабные песни пела, - раздался гнусавый визгливый голос. - Вот я в нее и вошел». Я тогда ничего не поняла, было только очень противно и страшно.

      Приезжала в Лавру и с Левкой, он уже чувствовал себя там как дома, многие монахи его знали и были с ним ласковы. В один из приездов подходим к Батюшке за благословением и я прошу: «Батюшка, вдохновите Левку!» - «Вдохновим, вдохновим», - с готовностью говорит он и вынимает из кармана рясы маленькую иконку, дает Левке. Смотрю: икона Божией Матери «Взыскание погибших». «Почему, - удивляюсь я. - «Взыскание погибших» Левке? Ведь он не погибает, наоборот...»

      Немного позже иеродиакон Нифонт, который очень полюбил Левку и всячески его опекал в Лавре, тоже подарил ему эту икону. Странно... и страшно. Неужели еще придется молиться за погибшего? Ведь тут случайностей и совпадений не бывает.

     

      5


     


Великим постом батюшка послал нас с Левкой в Пюхтицу - на несколько дней весенних каникул. В конце марта погода в Прибалтике сырая, промозглая - то снег, то дождь с ветром. Левка еще в дороге простудился, и начался его обычный бронхит с температурой и приступами астмы. Но, несмотря на болезнь, ему в монастыре понравилось. И мне тоже, конечно. Чудесное, умилительное пение, красивые, в черной одежде сестры, и весь такой спокойный высокий строй монастырской жизни... Батюшка передал через нас подарок своей давней, еще со времен семинарии, знакомой Гале В. Мы познакомились с ней, она поразила нас своей величественной красотой, своими важными медлительными движениями в длинной черной рясе, своим красивым чистым голосом - она пела на клиросе. Галя мягко снисходительно побеседовала с нами, пригласила приезжать еще.

      Все паломники ходили на источник; пошли и мы. Окунаться надо было в дощатом, продуваемом ветром сарайчике в ледяную воду. Я была уверена, что Левка откажется, да и сама очень боялась, но он решительно - решительнее, чем я, - полез в воду. Вылез совершенно здоровый - ни кашля, ни температуры!

      Об этом я с изумлением поведала, вернувшись из Пюхтицы, Батюшке. Он же нисколько не удивился: «А как же ты думала?» - мол, так оно и должно было быть.

      Тем Великим постом батюшка велел пособороваться. Объяснил, что значит это Таинство - и послал под Успенский собор, тогда там постом чуть ли не каждый день соборовали.

      Народу было полно. Душно, запах и треск густо горящих свечей; тихий голос священника, читающего молитвы. Потом всех начали помазывать елеем - и тут началось! Кто-то закричал страшным, нечеловеческим голосом, кто-то по-собачьи залаял, кто-то захрюкал, закудахтал, кто-то в судорогах скорченный повалился на пол. «Еще не такое увидишь», - вспомнила я слова Батюшки. Это все были бесноватые, я с ужасом смотрела на их перекошенные нечеловеческие лица. Что с ними, бедными? Неужели бесы такое могут сотворить с человеком? Господи! Только к концу соборования они успокоились.

      Примерно в эти дни мня познакомили с Раей из Струнино. Ее бесы мучили уже много лет, и так страшно! Родом она была из Чувашии, лет в 16 тяжело заболела непонятной болезнью. Кто-то посоветовал креститься, и она пошла в соседнее село в церковь. И вдруг, когда увидела далеко впереди крест колокольни, дико закричала, упала, стала биться. Мучения ее невозможно описать. Она рассказывала, что с ней творилось, когда она жила в Чувашии у одного священника: зимой в лютый мороз босиком, раздетая, убегала в поле и носилась там по несколько дней, пока ее не приводили; жевала и глотала стаканы, тарелки, ножи, вилки, гвозди, и не раз - содержимое туалета... И все это как бы в беспамятстве.

      Много чего она рассказывала весьма выразительно, а кое-что я видела своими глазами: у Преподобного, приложившись к открытым мощам, она отскакивала вьюном и крутилась по солее из конца в конец с такой скоростью, что не видно было ни головы, ни рук, ни ног. Потом бросалась на дежурившего в Троицком соборе священника, вцепившись в бороду, висела на нем, и еле-еле удавалось ее оторвать.

      «Батюшка, что же это такое?» - в ужасе спрашивала я о.А. Он объяснял, что эта болезнь - для спасения ее души, иначе бы она погибла. «У нее характер особый, только бесы могут ее смирить. И вера у нее особая: она знает и Бога и диавола, и рай и ад». Да, так, видно, и было, я сама потом это почувствовала - в одно время нам пришлось сойтись с ней поближе.

      В духовной жизни столько тайн! Конечно, я еще ничего не понимала, ничего не могла вместить, а Батюшка лишь иногда, чуточку приподнимал завесу.

      В конце поста приехала в Лавру поисповедоваться, причаститься. На исповеди говорю Батюшке: «Как это - тело и кровь Христовы? Не могу это понять и поверить. Неужели мы едим Его тело и пьем Его кровь?» Батюшка только кивнул: «Ничего, поймешь». И вот, причастилась - и ясно, ясно чувствую во рту, на губах солоноватый привкус крови! Так страшно стало... Снова подхожу к Батюшке, он ничего не сказал, только посмотрел внимательно - знал, видимо, что со мной произошло. Потом вынул из широченного рукава Библию. Мне?? Да, мне. Я столько раз просила, а Батюшка все говорил: потом, потом... А сейчас мы уже закончили диссертацию, вот он и подарил. И написал на листочке, наклеенном на титульный лист, чье-то стихотворение о Библии, и слова о Ней св.Иоанна Златоуста. Это мне - на всю жизнь! «Батюшка, - говорю я с нахлынувшим вдруг чувством, как не хочется, чтобы пост кончался!» - «А это потому, что еще не покаялась».

      Все еще не покаялась? Неужели? А мне казалось, что... Ничего я не понимаю.

      Великим постом съездили в Лавру и на Пассию. С Левкой и Машей, которая привела в церковь Раю-татарку. Мы с Машей быстро и легко сошлись. Она была на несколько лет моложе меня, но куда опытней: родители ее, недавно умершие, были глубоко верующими, и она всегда ходила в церковь и давно-давно пришла к о.Н., была его близкой духовной дочерью. Прямая, открытая, немного резкая, но и добрая, с ясным православным сознанием - особо чистая душа! Она очень полюбила Левку, и мне это нравилось.

      Пассия в Лавре... В Трапезном храме полутьма. Распятие в черных пеленах - смерть Господа на кресте. Скорбное пение. Левка - где-то около вышедших на середину храма батюшек. Потом с гордостью рассказывает, что старец архимандрит Николай дал ему держать его митру. «О-о! - восхищаемся мы с Машей. - Такая честь!» Пассия - воспоминание Страстей Христовых, а на душе почему-то радость.

      Скоро Страстная. Как быстро пролетел пост! Да, так жалко, что он кончается. Неужели потому, что не покаялась? А мне думается, потому, что душа привыкла к этому состоянию сдержанности, серьезности, непонятного волнения, какой-то торжественности печали. Но дни идут быстро, вот уже и Вербное воскресенье. Мы снова в Лавре. На всенощной - невиданная картина. Огромный Трапезный храм весь полон людей, и у каждого в руке пучок вербы с горящей свечой. Море, океан верб и свечей! О.Нифонт забирает Левку, ставит его на подоконник, чтобы он мог видеть все сверху.

      Торжество! Господь, воскресивший Лазаря, входит в Иерусалим, и мы встречаем Его, только не с пальмами, а с вербами, и ликуем так же, как тогда иудеи, как дети, постилавшие ветви на Его дороге. Но через несколько дней они - те, кто сейчас кричат: «Осанна в вышних!», будут еще громче кричать: «Распни, распни Его!» А мы? А мы, Господи? А я, Господи? А я?

      Меня ужаснула эта мысль. А что, если я тоже, стоя в той разъяренной толпе, кричала бы: «Распни Его!» Могла ли кричать? Неужели могла бы? Поведала как-то об этом Батюшке, он внимательно посмотрел на меня и ничего не сказал.

      Я стала думать, почему у меня возникла эта мысль, и не могла объяснить. Лишь много позже поняла: только чистое сердце никогда, никогда не предаст Христа. А то, что в грязи, в страстях и пороках, оно на все способно. Мое же сердце... Боже, чего только в нем нет!

      Конечно, и на Пасху еду в Лавру, с Раей-татаркой. Пасха в этом году майская, поздняя, уже вовсю весна, чуть ли не лето. Медленно, неохотно уходит день, последний день смерти, и когда наступит ночь, вся земля и небо воскликнут: «Христос воскресе!» А пока ожидание. Удивительное ожидание: лаврский двор полон людей, все нарядны, яркие, торжественные и притихшие. Свет фонарей многообещающий, таинственный. Переливается в зелени деревьев: мы с Раей, ждем, когда выйдет Батюшка. А вот и он! Подбегаем, отдаем подарки, поздравляем. «Еще рано, говорит он ласково. - Успеете», - и куда-то уходит. Мы идем в Трапезную, становимся поближе к середине, где пройдет крестный ход. Уже кончают читать «Деяния апостолов», уже пропели мелодичный канон «Волною морскою...» Уже идут! «Воскресение Твое Христе Спасе...» - священники идут быстро, и еле уловимо мелькает серьезное сосредоточенное лицо Батюшки. Через некоторое время они снова войдут, и тогда грянет - так, что вздрогнет вся Земля: «Христос воскресе!» - «Воистину воскресе!» Все священники возвращаются в алтарь, и опять мелькает батюшкино лицо - теперь оно сияет внутренним радостным светом. Для него, я думаю, воскресение Христово не просто веселие и ликование, а, наверно, что-то другое, чего я не могу понять. Так же, как и Голгофа - не духовное развлечение. Да, Батюшке открыто то, что для меня - на семи замках.

      А служба ликующе несется «вперед и выше», все счастливы, все любят друг друга, все как будто только что родились. Вон впереди батюшкина московская знакомая П. с высокой полной девушкой; знакомит нас - это Галя из Минска, добрая, хорошая, умная. Батюшка входит с крестом. Подходим, Рая - передо мной, и он почему-то громко говорит ей: «Вот тебе яйцо», - и протягивает красное яичко, а мне ничего не дает, но сегодня это не обидно. Потом все ждем Батюшку на улице, П., и Галя поздравляет его, он такой светлый, сдержанно ласковый; я беру благословение и вдруг ощущаю на ладонях теплое большое яйцо; с благоговением целую его руку...

     


Батюшка защитил диссертацию - теперь он кандидат богословия. Выпускник МДА. Это все прекрасно, но надвигается страшное: а что дальше? Оставят ли его в Лавре? Надежда небольшая. А если нет, то куда?

      Такая же тревога, оказывается, и у о.П.

      Как-то мы с Левкой встретили его во дворе Лавры. Увидев нас, он остановился, и, глядя на меня пристально, спросил, кивнув на Левку: «Вы его наказываете? Бьете?» - «А разве можно бить?» - «Иногда можно. Даже нужно», - и пошел дальше.

      И еще раз увидели его, когда приехали с Левкой по «очень важному вопросу». Был конец учебного года, и материал по истории у Левки в 5-м классе завершался критикой «христианского мифа об Иисусе Христе». Его, как нарочно, вызвали отвечать, он отказался - мол, болит голова. Учительница поставила ему двойку и предупредила, что все равно спросит... Такое искушение!

      Мы дождались Батюшку во дворе Лавры: он шел вместе с о.П. О.П. был очень грустный, задумчивый (потом мы узнали, что ему в этот день отказали в прописке). Стали рассказывать Батюшке о своем деле, а о.П. молча, понуро стоял в стороне. Батюшка, выслушав, улыбнулся: «Знаете, как одна еврейка рожала? Никак не могла разродиться, позвали знаменитого врача, а тот успокоил: «Ничего, не волнуйтесь, - еврей, он всегда вывернется». Я ошалело смотрела на Батюшку. «И это все?» - спросила я дрожащим голосом. «А что тебе еще надо?» Мы с Левкой повернулись и, глубоко оскорбленные, пошли прочь. Прямо чуть не плакали от обиды: приехали, называется, за советом! Однако, так оно и получилось: Левка «вывернулся» - просто не пришел на урок, а тут и учебный год кончился. Так что напрасно оскорблялись.

      ... Левке все больше и больше нравится в Лавре. Я, конечно, счастлива: я надеюсь, что он будет монахом. А тут еще...

      Прикладываемся как-то к Преподобному; я вышла, а он где-то задержался. Потом появляется и несет длинные-предлинные четки. «Откуда это у тебя?» - «Батюшка дал?» - «Какой?» - «Который у мощей стоит». - «Чего это он вдруг?» - «Я только приложился, а он спрашивает: «Как тебя зовут?» Говорю: «Лева». - «Вот как!» - и дает мне четки: «Будешь, говорит, монахом».

      Мы стоим во дворе, к нам подходит батюшка, тот, что стоял у мощей. «Вы его мать?» Я киваю. «Интересно, - говорит он. - Я следил за ним, когда он прикладывался, и подумал: если его зовут, как меня в миру - Владимиром, то дам ему свои четки. Спрашиваю, и он говорит: Вова. Вот я ему и дал. Будет монахом». - «Так он не Вова, а Лева!» - «Да? - удивляется батюшка. - А я ясно слышал: Вова... Ну что ж, дал так дал...»

      Монахи любят Левку; о.Матфей иногда даже ставит его рядом с собой на клиросе - в миру о.Матфей тоже был Лев. «Ну, Львище, как дела?» - спрашивал он маленького худенького Левку.

      Летом Маша предложила пожить у нее, в Ашукинской: от родителей ей досталась часть дома, небольшой огород, и она проводила там лето и осень. «Левка пусть живет, а ты будешь приезжать». Я с радостью согласилась: Лавра рядом, полчаса на электричке, и дача все-таки. Решили перевезти и Джуди. Последнее время ей стало дома нелегко: оказалось, что собака не может находиться там, где иконы, ей пришлось жить в коридоре и на кухне. Умница, она с первого слова все поняла и ни разу не переступила порог комнаты: положит голову, а сама лежит в коридоре. Бедная моя добрая собака!

      Из Ашукинской Левка стал ездить в Лавру чуть ли не каждый день - один, первой электричкой в полпятого утра, чтоб успеть на братский молебен. Сам вставал и сам ехал. Со всенощной его нельзя было увести прежде, чем она полностью кончится: «О.Нифонт сказал стоять до конца». Меня уже не столько радовало, сколько пугало такое его рвение: как бы он не сорвался, ведь долго так продолжаться не может...

      Маша заботилась о Левке лучше, чем родная мать. Вот тебе и снова «вторая», вернее, первая мама! Бог и здесь не оставил. Всякую нужду Он знает и дает все необходимое!

      У Маши в Ашукинской хорошо. В комнате большой старинный кивот. Старинные иконы, душистый запах сухих трав, спокойно и благостно. Хочется молиться, хочется в Лавру, все здесь как бы напоминает о ней, о Батюшке. И я стараюсь почаще ездить туда, но ведь работа и другие дела, за Левкой мне не угнаться. Он и с Батюшкой видится чаще, чем я, и докладывает, как идут у него дела: скорее всего в Лавре не оставят, не продлят прописку (ее студентам давали только на время учебы), и тогда отправят в ту епархию, откуда приехал, то есть в Новосибирскую.

      Об этом страшно и думать.

     

      6


     


В июле у меня отпуск, и Батюшка благословляет оставить Левку у Маши, а самой ехать в Пюхтицу. Вот это здорово! - отпуск в монастыре. Батюшка передает Гале В. подарок - всякие съестные припасы- и я еду.

      Летом в Пюхтице рай. Монастырь, чистенький, ясный, уютный, стоит в лесу, в зеленой хвойной тишине. Вокруг везде - неяркий ласковый свет; как вошла в ворота - так и захолонуло! Господи, до чего же хорошо! И уже не хочется никуда и никогда уезжать оттуда.

      Матушке, что принимает паломников, сказала, кто меня сюда благословил. Батюшку здесь знают, матушка радостно кивает, расспрашивает о нем, потом определяет меня «на горку», к м. Марии.

      Там, «на горке», - келии служащего здесь священника о.Александра и его брата диакона, там останавливаются приезжие священники и некоторые паломники.

      В первый же день, конечно, пошла на службу - и храм совершенно поразил меня. Он был светлый, прозрачный, звенящий. Весь в разноцветных букетах цветов. Ласково, понимающе глаза Божией Матери и святых, тихо и умилительно пели сестры. Я вся растворилась в этой благодати.

      В первое же воскресенье решила причаститься - и какое искушение! Утром перед службой пошла на источник. Разделась, а очки снять забыла. Окунулась раз, другой, третий - как полагается, с головой, выскочила, а очков нет! остались где-то на дне. Как их найти? Я ничего не вижу, стоять в ледяной воде не могу... Чуть не плачу... «Где мои очки? Очки потеряла!» А какая-то женщина еще и негодует: «Чего хнычешь? Потеряла - значит, так надо, Божия Матерь забрала. Она и исцелит!» Но я не верю, что исцелит. За что Ей меня исцелять? Я одеваюсь и судорожно соображаю, где тут можно купить новые. Не уезжать же домой! Со слезами иду в храм - бреду чуть ли не ощупью. Служба уже началась; уныло стою сзади... и вдруг: «Вот, возьмите, вот ваши очки». Оборачиваюсь: какая-то женщина протягивает их мне. «Ой, откуда?» - не верю я своим полуслепым глазам. «Да я видела, как вы переживали, очень уж жалко вас стало, - говорит она. - Поныряла и нашла». - «Ой, спасибо, спасибо, - повторяю я, а она уже отошла. - Ой, а как вас зовут?» - а ее уже и след простыл, незаметно затерялась среди людей, и лица ее я сослепу не разглядела. За кого молиться? Господи, спаси и сохрани эту женщину, такого доброго, чудного человека!

      А я уже боялась, что из-за этих очков не смогу поработать в монастыре. Всех, кто приезжает больше, чем на три дня, здесь посылают на послушание. Я впервые слышу это слово, и оно мне нравится. «На послушание...» - как будто я тоже сестра, тоже послушница, член этого необыкновенного общества, так непохожего на то, где мне приходилось и приходится жить.

      Работы там полно, у монастыря большие угодья, огороды, стадо коров. Сначала меня послали на огороды - полоть, поливать. Потом на скотный двор - это самое тяжелое в монастыре послушание, и все сестры должны его пройти. Деревенским-то легко, а вот городским...

      На скотном дворе я встречаю Галю В. Оказывается, в начале лета ее перевели сюда, прямо с клироса. Я еле ее узнала: от величественной красоты, так поразившей меня весной, не осталось и следа. Она доила корову неумело, раздраженно. Я протянула ей батюшкину передачу: «О.А. велел кланяться...» - «Передай ему, что у меня нет ни смирения, ни терпения!» - отрубила она. Я не знала, как себя вести... стояла и смотрела на нее. «Может, вам чем-нибудь помочь?» - наконец спросила я робко. «Да чем ты поможешь! Доить ведь не умеешь?» - «Нет», - я со страхом смотрела на огромное тугое вымя. Куда мне!

      «Вот такая работенка», - наконец она разговорилась. И рассказала: и кормить надо, и поить, и доить, и коровник убирать, и пасти - больше 20-ти коров, вдвоем! Другая послушница из деревни, ей легко, а Галя из Горького, окончила консерваторию, брат - дирижер в Оперном театре. Собиралась замуж, но чуть ли не из-под венца убежала сюда. Приняли, сразу прописали, а это большая редкость. И все было хорошо, если бы не этот проклятий скотный двор!

      Я слушала сочувственно, но помочь, и правда, ничем не могла. Разве что завтра пойти с ней попасти?

      Утром встали около шести, пошли выгонять коров. И это оказалось совсем не просто. Была в стаде упрямая, как бык, корова Вишенка; она ни за что не хотела выходить из стойла. А главная матушка на скотном дворе - м. Елена - приказала: чтоб все коровы паслись, хоть лопни. Кое-как выгнали стадо вместе с Вишенкой. Не прошли и полдороги к лесу - Вишенка повернулась на 180 градусов и галопом, задрав хвост, помчалась домой. «Вишенка, назад! - размахивая хворостиной, бросилась за ней Галя, я - следом. - Вишенка! Вишенка! Но та и ухом не повела - через несколько минут уже стояла в своем стойле. Второй раз ее выгнать не удалось. Побежали обратно к стаду, оно уже разбрелось по лесу. Пасти в лесу, по перелескам - с ног собьешься, коров не видно, никак не соберешь. Галя совсем измучилась, чуть не плачет. Наконец вечером пригоняем стадо, а тут от м. Елены выговор: «Почему Вишенка не паслась?» - ругает другую послушницу, а относится это к Гале. Та молчит - оправдываться в монастыре нельзя.

      Поздно вечером, пожевав чего-то, заваливаемся спать. А как же правило? - удивляюсь я. Вечерние молитвы, каноны, акафисты... Потом мне объяснили: на таком трудном послушании - никакого правила, читай Иисусову молитву, и все. И даже на службу не ходи! Только по большим праздникам, и то не всегда.

      На скотном я провела три дня. Галя разоткровенничалась, и я узнала ужасную вещь: она хочет выйти замуж! Послушница, целых пять лет в монастыре, и ведь от жениха сбежала... «Да зачем тебе это?» - не могу я понять. А потом я понимаю: это искушение! «Искушение, - убеждаю я ее. - Тебе ведь нельзя, а враг хочет тебя погубить, вывести из монастыря... Да и вообще, что хорошего замужем? Ничего!» Но мои слова не очень ее убеждают. Тем более, что желание ее не абстрактное, есть претендент на ее руку: единственный при монастыре мужчина, шофер, электрик и прочее, намного старше ее, дом ее возле самого монастыря. Галя ему очень нравится, он просто в нее влюбился и просит, даже требует, чтобы игумения отдала ее ему в жены. Ну и ну! «Искушение, - все повторяю я, - ты поисповедуйся о. Александру, он такой хороший, и тебе станет легче, все пройдет». - «Нет, к о.Александру я не пойду», - говорит она твердо. «Ну, съезди в Лавру, к о.Н.» - «А я что, не просилась? Матушка игумения не отпускает». - «Почему?» Галя пожимает плечами. «Здесь я не останусь. Надоело! Так и бегать, что ли, всю жизнь за этой Вишенкой?» - «Почему всю жизнь? Ведь на скотном долго не держат. Ну, потерпи немного...» - «Нет у меня ни терпения, ни смирения! Так и передай о.А.!»

      До о.А. далеко, и пока я передала все это о.Александру. Он грустно покачал головой. «Я знаю об этом. Конечно, искушение, с кем не бывает... Надо исповедовать помыслы. Но она не хочет. Не доверяет мне. Вот страсти и крепнут». - «Неужели она уйдет из монастыря?» - «Все может быть. Я ничем не могу ей помочь». (Где-то осенью я узнала, что Галя все-таки ушла из монастыря и повенчалась с тем человеком. Стала жить у него, возле самого монастыря, но ходить туда игумения ей запретила, и приходилось ездить на службу в Ыхви, где она работала в музыкальной школе. Детей у нее нет, муж все время болеет. Через несколько лет мы встретились - я с трудом ее узнала...)

      С отцом Александром у нас установились очень доверительные отношения. В нем была и простота и значительность, какая-то глубоко запрятанная тайна. К сожалению, многие в монастыре не понимали его, подозревали во всех смертных грехах - среди них была и Галя В. Меня это удивляло - я еще не знала, что таким, как он, всегда приходится терпеть клевету. Как-то я невольно подслушала его разговор с одной паломницей; та прямо сказала ему: «Батюшка, вас здесь считают доносчиком и блудником. Будто вы митрополиту обо всех докладываете и с сестрами крутите...» О.Александр вздохнул и сказал тихо: «Что ж, главное, чтобы перед Богом совесть была чиста». И я верила и видела, что у него совесть чиста; я видела, как он служит, как проходит по храму с кадилом - будто плывет по воздуху; как исповедует - бесноватые возле него кричали, рвались прочь, я сама у него исповедовалась. Исповедовалась со слезами, с рыданиями, было такое сокрушение, что слова не могла вымолвить, а после Причастия - невыразимая легкость и блаженство, как будто уже взлетела на небо.

      После скотного двора меня определили помогать м. Марии «на горке» - убираться, встречать и кормить приезжих. И здесь рабочий день начинался где-то около шести и кончался около двенадцати. Я носилась как угорелая - с ведрами на кухню на обедом для паломников, с ведрами за водой, с ведрами на помойку... Доверяли иногда и кормить приезжих батюшек: накрыть, подать, убрать. Новизна всего этого захватила меня; я с радостным изумлением смотрела на себя со стороны. Это я, ст. редактор «Совписа», та, которая еще совсем недавно, в джинсах, нога на ногу, с сигаретой между пальцев, вела «умные» разговоры и чиркала рукописи? Я - замызганная послушница, которая знает только одно: склонив голову: «Простите» и «Благословите». Видели бы меня мои бывшие друзья!

      Все это было, конечно, не так просто, и вообще совсем не так. Послушница? Да куда там! Послушница - значит, слушается, у нее нет своей воли, она желает то, что ей говорят. «Благословите - значит - иду и делаю, а вы за меня помолитесь, чтоб все было хорошо. А я? Как-то утром м.Мария говорит: «Садись чисти картошку». - «А служба?» (Был какой-то праздник). - «Какая тебе служба, работать надо!» - «Нет, не хочу, хочу на службу» (Работать, когда в храме, солнечном и прозрачном, так чудно?!) - «Знаешь, послушание выше поста и молитвы?» - «Знаю, но... Матушка, я пойду на службу!» - Матушка вздыхает: «Ну что ж, иди, - ты же приезжая, не наша. Наша должна слушаться с первого слова!» И м.Мария чистит картошку сама, а я иду на службу. Послушница!

      Как-то приехал в монастырь священник откуда-то из Средней Азии. Молодой, но какой-то особенный, чем-то он напоминал нашего Батюшку. Я приглядываюсь к нему, но подойти не решаюсь. И вот пришлось кормить его обедом. М. Мария дает селедку: «Почисть и подай батюшке». Селедка показалась мне несвежей, с запахом. Попробовала - да нет, вроде ничего, сойдет. Однако, ставя ее на стол, с виноватой улыбкой сказала батюшке: «Что-то она не очень... Может, немного тухлая». Он взглянул на меня спокойно и строго: «А вы сами ели?» - «Да». - «Ну, тогда все в порядке», - и стал с подчеркнутой готовностью есть кусок за куском. Мне стало стыдно. Ну и дура! Если тухлая, зачем даешь? А если даешь, зачем говорить, что тухлая? Вот он тебе и ответил...

      18 июля - день памяти преподобного Сергия; здесь, «на горке», домовая церковь в его честь. Мне велели там убраться, и как я была счастлива! Впервые работала в храме - не прихожанкой была, гостьей, а как бы хозяйкой. Медленно, с удовольствием протирала лампады, прикладывалась к каждой и половики вытряхивала, и пол помыла - и это я, ст. редактор «Совписа». Видели бы меня мои сотрудники!..

      А дни летят. Я все мотаюсь с утра до вечера и почему-то не очень устаю, хотя даже в лес, что начинается сразу за оградой, некогда выйти - отдохнуть, поесть земляники. Как быстро летят дни, скоро кончится отпуск... Нет, не хочу об этом и думать!

      Однажды, спеша куда-то со своими ведрами, я наткнулась на Мишу.

      Этот Миша, которого все звали блаженненьким, был похож на младенца: розовый, пухленький, с яркими чистыми голубыми глазами. Он странничал между Пюхтицей и Печорами, по дороге отсиживал какое-то время за «бродяжничество». Был он, и правда, как ребенок, матушки его любили по-матерински, кормили, укладывали спать у нас «на горке», и я слышала, как во сне он жалобно звал: «Мама-а-а!»

      И вот я буквально налетела на Мишу, и от неожиданности замерла; глядя на меня своими голубыми глазами, он спросил: «Откуда ты?» - «Из Москвы» - «Из Москвы?» - переспросил он и вдруг, закатив глаза, забормотал: «Москва, Москва, вавилонская блудница, в огне сгорит, вся сгорит, блудница... Ленинград в воде потонет, Москва в огне сгорит...» - «А как же мы... что же с нами-то будет?» - испуганно спросила я. Миша перестал бормотать, опять посмотрел на меня: «Своих Господь выведет, - и, опустив глаза, ухмыльнулся как-то странно. - Святое Семейство...»

      Слова эти долго не выходили у меня из головы. Москва... такой любимый и такой страшный город! Неужели это все сбудется? И куда выведет нас Господь? Миша сказал: «Своих выведет». А кто мы - свои или нет? И при чем тут Святое Семейство?

      В Пюхтицу приехала Лиза, батюшкина племянница, что жила у меня, с Раиной дочерью Мариной. У них каникулы, побудут здесь немного. Лиза сообщила новость: в моей квартире сейчас живет о.П. «То есть как?» - не поняла я. «А его выгнали из Лавры, прописка кончилась. Сначала наш его к Тоне послал, да там он не смог, ведь одна комната, - рассказала Лиза. - Ну, и разыскали меня, взяли ключ. Я-то сейчас дома живу, в Струнино...» - «А Левка где?» - «В Ашукинской». - «Так что же, о.П. один там, у меня?» - «Тетя Рая приезжает, готовит, матушки...» - «И... надолго он?» - «Да нет, прописку дадут и вернется. Нашему тоже обещают дать». - «Ну и дела! Так мне, наверно, нельзя домой?» - «Не знаю. Наверно. Да он не надолго, скоро уедет».

      Через некоторое время звоню в Москву Рае, узнать, как там у меня дома. Нет, о.П. еще не уехал, пока с пропиской не получается. «Что же делать? Мне скоро на работу». - «Ну, в крайнем случае, у меня пока поживешь», - отвечает Рая.

      До отъезда остается несколько дней. Как не хочется уезжать! Здесь уже все свое, родное, и храм, и о.Александр, и сестры, и этот домик «на горке», как будто я в нем родилась... Нет, я обязательно сюда вернусь. Вот и о.Александр говорит, что мое место здесь... Впрочем, когда он узнал, что у меня 12-летний сын, то задумался: «Мал еще. Ну, ничего, поставишь его на ноги, тогда и поступишь сюда».

      Но я не хочу ждать так долго! Я не знаю, что буду делать с Левкой, но сюда я вернусь - вот только съезжу, узнаю, что там, и обратно.

      Так я решаю. Я, сама, как будто у меня нет духовного отца! Но то - я. А Бог... Как говорится: человек предполагает, Бог располагает. И устраивает все совсем иначе.

      Где-то в середине моего пребывания в Пюхтице туда среди паломников приехал молодой мужчина. Назвался Алешей. Вид у него был довольно странный: голова до синевы бритая, лицо монгольское, одет очень плохо. Так получилось, что он стал помогать мне по хозяйству: таскать ведра, делать другую тяжелую работу. Доверительно рассказывал мне, что он сам из Сибири, там у него сезонная работа, и летом он свободен, ездит по монастырям. Что-то говорил о Боге, о чудесах, предлагал мне ночью пойти в лес на тропочку, где корни деревьев, сплетаясь, образовали форму человеческой стопы - говорили, что это след стопы Богородицы. «Пойдем в 12 ночи 2-го августа на Илью Пророка», - предлагал он. И еще мы договорились ехать в Москву вместе. Он просил немного денег, и я ему доверительно сообщила, что у меня есть 200 рублей, дома. Страшно представить, что было бы, если бы...

      Незадолго до этого в Пюхтицу приехала из Таллинна молодая женщина с 8-летней дочкой Леночкой. Мать была адвентисткой, совсем недавно они с девочкой крестились, и стали ходить в церковь. Леночка была настоящий ангел: тонкое нежное личико, огромные голубые глаза, светлые косы. Алеша стал опекать ее, она доверчиво льнула к нему - была мечтательной, наивной девочкой, не от мира сего.

      Как-то мы, несколько человек, шли с источника через лес: Алеша вел Леночку за руку, что-то ей рассказывал, показывал, и я слышала, как он сказал: «Хочешь, еще сюда придем?» Та с радостью согласилась.

      На следующий день, в субботу вечером, все были в храме. Служба кончилась, как вдруг на улице раздался страшный крик. Мы выбежали. У входа в храм уже собралась толпа, и среди нее - мать Леночки с нею на руках. Девочку не узнать: личико синее, в кровоподтеках, глаза налиты кровью. «Леночка, что с тобой? Что случилось?»

      А случилось вот что. Накануне Алеша, оказывается, договорился с ней, что сегодня вечером во время службы он зайдет за ней в храм, пусть она стоит сзади, и они пойдут гулять в лес. Только чтоб никто, особенно мама, не заметил, это их «секрет». Никто и не заметил, как они ушли. Алеша завел девочку в лес и хотел ее изнасиловать. Она стала кричать, он - душить ее. Но она уже была христианкой и взмолилась про себя: «Богородица, помоги мне!» И тут на дороге рядом, внизу, внезапно затрещал мотоцикл. От неожиданности бандит отпрянул, Леночка вскочила, бросилась бежать, он за ней. Она успела выбежать к дороге - лес здесь круто обрывался. А в эту самую минуту послушницы шли по дороге в монастырь, возвращались с поля. Девочка сверху бросилась к ним, они подхватили ее, почти бесчувственную, на руки и понесли к храму...

      В монастыре поднялся переполох. Мать хотела сообщить в милицию, ее отговаривали. Все обсуждали Алешу, вспоминали, как он вел себя, и вспомнили, что на службах он не бывал, только заходил изредка и никогда не крестился, что, когда его звали «Алеша!» - он сразу не отзывался, а как бы спохватившись - стало быть, никакой он не Алеша, да и бритый, словно только из лагеря. И я, конечно, вспомнила, как он приручал к себе Леночку, как приглашал ее в лес.

      Леночкина мать все же сообщила в милицию, и началось следствие. Предполагали, что этот «Алеша» - рецидивист, может, даже сбежавший из лагеря. Начались поиски. В монастыре он, конечно, не показывался. Бедную девочку стали мучить расспросами и осмотрами (деликатностью тут, ясное дело, не отличались), выяснили, что самого страшного не произошло, но для девочки это следствие само по себе было второй травмой. Меня же привлекли как основного свидетеля: со мной «Алеша» общался больше, чем со всеми.

      Следователь, довольно молодая, решительная женщина, со всей группой чуть ли не каждый день приезжала в монастырь; ей отвели комнату, и туда вызывали для допроса. При первом же знакомстве мне пришлось сообщить место работы; услышав, кто я, следователь вытаращила глаза и разразилась гомерическим хохотом. Вся замызганная, оборванная (ехала недели на две, а уже пошел второй месяц), я не очень-то походила на ст.редактора центрального издательства. «Вы, конечно, сообщите на работу, - сказала я ей, - пожалуйста. Мне все равно». - «Да нет, зачем», - выдавила она сквозь смех.

      Следствие длилось долго, меня постоянно вызывали, выспрашивали одно и то же, составляли «словесный портрет». Сказала, что у меня кончился отпуск, мне надо домой. «Нет, придется задержаться, - ответили мне. - А насчет работы не беспокойтесь, дадим вам справку». Только этого мне не хватало: показать моему начальнику справочку - свидетель по такому делу в таком месте! Пусть уж лучше выгонят. И дай-то Бог, чтоб выгнали!

      В те дни мне снилось: широкая лестница в нашем издательстве (год назад нас перевели из Гнездниковского переулка в новое помещение на ул.Воровского); лестница, вся залитая солнцем, я одна, медленно спускаюсь по ней и знаю, что это - в последний раз, больше я никогда сюда не приду. Какая радость, какая легкость! В стороне за мной злобно и мрачно следит кто-то - Лена, бывшая Левкина мама! - и не только следит, но и ворчит, протестует, не пускает... Но я иду, навсегда ухожу отсюда!

      Этот сон я даже рассказала благочинной: меня наверняка выгонят с работы, и тогда я вернусь сюда. «Надо поговорить с матушкой игуменией», - сказала та нерешительно. Но игумения куда-то уехала, а когда приехала, разговор у меня с ней не получился.

      Наконец мне объяснили, что здесь следствие закончилось, и теперь меня повезут в Псков в тюрьму - поймали нескольких преступников и надо показать, если опознаю среди них «Алешу». Еле успела попрощаться с о. Александром, м. Марией, Галей, с другими сестрами; уверяла всех, что скоро вернусь. О. Александр заботливо меня благословил; знал, куда меня везут... И вот рано утром меня посадили в «газик» между двух солдат и, как арестованную под конвоем, повезли в Псков. Уж не посадят ли меня вместо этого «Алеши»? Такая мысль не раз по дороге приходила мне в голову: без конвоя не отпускали даже в туалет. Особенно стало не по себе, когда открылись тяжелые железные ворота тюрьмы, и мы въехали во двор. Меня провели в какую-то пустую комнату и велели ждать. Полчаса в этой комнате показались мне вечностью. Как же люди сидят здесь месяцами, годами? Господи, помилуй! Господи, спаси! Наконец за мной пришли и повели в другую комнату, где стояли человек десять арестованных - молодых парней, похожих друг на друга. Они стояли и смотрели на меня, а мне было страшно, стыдно на них смотреть. Я только скользнула по ним взглядом - «Алеши» среди них не было, - и быстрее опустила глаза. На том же «газике» меня отвезли на вокзал и отпустили с Богом. Чудом, с рук, купила билет и утром уже была в Москве.

      Решила сначала съездить в Ашукинскую, узнать у Маши и Левки, как там у нас дома. Маша сказала: мчись быстрее домой, Левка там и о.П. и о.А. «А что случилось?» - «Да что-то решают насчет прописки в Лавре». - «Так значит, о.П. еще у меня?» - «Ну да. Езжай, а то тебя уже заждались».

      По дороге я думала об одном: быстрее бы обратно, в Пюхтицу. Что мне здесь делать? Квартира занята, ну и пусть, пусть о.П. здесь живет, а Левка - у Маши. А я - в монастыре. Только так!

      Дома все в сборе. На кухне оба батюшки, Левка и Галка - возила их куда-то на машине. О.П. вроде бы несколько смущен, стоит, прислонившись к стене; в подряснике он выглядит простым и совсем не страшным. Первым делом я заявляю своему Батюшке: «А я сюда только на несколько дней, потом уезжаю. Опять в Пюхтицу. Насовсем». - «Кто это тебя благословил?» - интересуется Батюшка. - «О. Александр» - «А что? - я готова уже заплакать. - Разве нельзя?» «Да куда тебе в Пюхтицу? В монастырь!» - усмехается Батюшка. Я вот-вот зареву, уже шмыгаю носом, но мне тут же велят садиться за машинку и печатать какое-то деловое письмо все насчет той же прописки. Потом еще и еще... Когда Батюшка уезжает в Лавру, я уже и не думаю о Пюхтице...

      Больше я там ни разу не была.

     

      7


     


Батюшка уехал в отпуск - его еще не отчислили из Лавры, как о.П. Кончался август, Левке пора было в школу, и мы стали жить дома. Поначалу я умирала от смущения и страха: монах, священник у меня в квартире! Я не знала, как себя вести.

      Правда, дома я почти не бывала. На работе разразился скандал из-за моего опоздания, и меня в наказание перевели на три месяца в младшие редакторы, а это означало, что надо каждый день отсиживать в редакции, выполняя секретарскую работу.

      Опоздала я из отпуска дней на 12, и никто не мог понять, что произошло и почему я не сообщила телеграммой. Пришлось, чтобы отстали, выдумать какую-то романтическую историю, которая, меня, мол, так увлекла, что я забыла обо всем на свете. Слушали с недоверием. Кое-кто уже знал, что я крестилась, кое-кто подозревал, кто-то видел на мне крестик, но начальство до сих пор ничего не знало. Лесючевский, наш директор, которого все боялись до смерти (а я раньше чуть ли не больше всех), проявил несвойственную ему мягкость и не уволил меня - только потому, сказал он, что я одна воспитываю ребенка. Интересно, что после того, как я стала ходить в церковь, вернее, после знакомства с Батюшкой, страх мой перед начальством (вызовут, накричат, уволят) совершенно исчез; видимо, «оно» это чувствовало.

      Итак, я осталась в издательстве, но ясно ощущала, что это ненадолго. Что пюхтицкий мой сон скоро сбудется, что жизнь вот-вот потечет совсем по другому руслу.

      К о.П. мы с Левкой постепенно привыкли, а ему к нам, видно, привыкнуть было нелегко. Он был человек, на редкость, строгий, аккуратный, любящий во всем ясность и четкость, и наша неразбериха, «лирический беспорядок», который так мне нравился (признак «творческой натуры»), выводили его из себя. «Бог есть Бог порядка, а не беспорядка», - повторял он нам по несколько раз в день. И старался спокойно объяснить, как надо хранить просфоры, святую воду, где должны быть иконы и сам наводил порядок - сделал в каждой комнате святой угол, разрезал и положил в банку просфоры, аккуратно сложил книги. И вообще он был очень хозяйственный, основательный, все умел делать, даже готовил: года два в Лавре был келейником наместника, там научился. И получалось у него все быстро и споро, без суеты, хотя был крупным, с большими крестьянскими руками.

      Мы, конечно, отдали ему большую комнату и жили вместе в маленькой. Впрочем, он все время говорил, что здесь не задержится, вот-вот вернется в Лавру.

      Лиза, конечно, теперь у меня не жила, да и не было необходимости: она уже окончила училище и работала в Струнино. Не жила и Джуди: при о.П. это было невозможно, еще летом пришлось оставить ее за городом. Не просто оставить - бросить! Это было страшное предательство, она ведь была вернейшим другом. Бедная Джуди! Но другого выхода у меня тогда не было.

      К о.П. часто приезжали московские матушки - м.Л. и м.Е., утешали его, уверяли, что с пропиской в Лавре все будет в порядке. О.П. хотелось в это верить, и он верил. Верил и мучился, ожидая, когда же это, наконец, произойдет. Москва ему была чужда и непонятна, он почти 10 лет провел в монастыре - сначала в Одессе, где окончил семинарию, а потом - в Загорске, в Академии. Его терзания передавались и мне. А чем я могла ему помочь?

      Через некоторое время он сказал: «Не возражаете, если я кое-что тут переставлю в комнате? У вас все по-дамски... я так больше не могу». - «Конечно, делайте. Как вам удобнее». Он сделал все по-своему - строго, по-монашески.

      Еще через какое-то время сказал: «А зачем тут у вас телевизор? Все равно ведь не смотрите». Действительно, зачем он теперь? «Давайте-ка его выбросим». И в один прекрасный день водрузил его мне на закорки - благо, был небольшой - и велел отнести в кусты. Как я донесла и не уронила, не знаю. Поставила осторожно в кустах - на следующее утро его уже там не было.

      А еще через какое-то время я почувствовала, пока еще смутно, что ни в какую Лавру он не вернется. Он все же куда-то ездил, звонил, хлопотал, кто-то ему обещал, уверял, убеждал, а он верил, верил, верил... было ужасно жалко его, с его доверчивостью большого ребенка. В какой-то день мне стало так невыносимо больно и грустно, что я выбежала из дома и долго бродила по лесу, плакала, сама не понимая, что со мной. И только когда вернулась, и он спросил растерянно, что случилось, - поняла совершенно четко: да, никуда он не вернется и будет долго-долго жить в этой квартире. Я плакала от жалости к нему, и он это понял без слов. Но хлопотать не переставал.

      В конце сентября вернулся из отпуска Батюшка. Заехал к нам, опять они долго с о.П. о чем-то советовались; пропиской пока обоим не пахло. А 30-го, в день памяти Веры, Надежды и Любови, все мы собрались у В.И.: Батюшка, о.П., Рая, П-а, и еще Маргуша, очень близкая духовная дочь Батюшки, врач из Свердловска.

      В.И. - женщина особая. Выросла она в семье баптистов и сама была баптисткой: активно ходила в собрания, проповедовала, общалась с пресвитерами. Она очень строга, всегда подтянута и по-немецки аккуратна. Преподаватель по специальности и натуре, она говорит громко и четко, будто ведет урок.

      В православие ее привела болезнь, которую никто не мог вылечить - ни врачи, ни баптисты. «Я поняла, что братья ничем не могут помочь», - говорила она. Болезнь была страшно тяжелая, нечто вроде «порчи», братья-баптисты подобного признать не хотели и посылали ее к психиатру. Но подруга, тоже бывшая баптистка, недавно крестившаяся в православной церкви, посоветовала ей поехать в Лавру. Там В.И. и познакомилась с Батюшкой. Он в баптизме разбирался прекрасно, уже работал над диссертацией. Они долго беседовали. И вот год назад, как раз в день своего Ангела, В.И. приняла крещение - Батюшка сам крестил ее дома у Раи. После этого она сразу исцелилась, стала ходить в церковь, хотя от баптизма отрывалась с трудом: долго не могла признать иконы, Божию Матерь, святых, мощи; да и молилась как-то по-особому.

      Вот у нее мы и собрались 30-го сентября. Было удивительно хорошо: задушевная теплая беседа, гостеприимство В.И., взаимное расположение, радость... Одно только: Батюшка неважно себя чувствовал. Очень болела спина - наверно, простудился где-то на отдыхе или в дороге. Он ничего не говорил, но видно было, что не может найти себе места. Так больной и поехал в Лавру.

      И чуть ли не на следующий день... Прихожу на работу - на меня смотрят, как на тяжелобольную или смертницу - больше со страхом, чем с сочувствием. В чем дело? А вот в чем. Пришло время, - наконец-то пришло, долгожданное! - и начальство узнало, что в идейно выдержанных рядах нашего идеологического фронта оказался враг. Короче говоря: одна из моих сотрудниц, которая два года назад была на маминых поминках и все знала, сейчас вдруг решила открыть моему зав. редакцией Сергею Леонидовичу тайну: «А вы знаете, что Гита крестилась? И в церковь ходит, и сына крестила. И даже мать перед смертью?» У С.Л. шок: «Гита? Верующая? Не может быть!» Известие мигом разлетелось по всему издательству и тут же достигло ушей грозного Лесючевского и его заместителей (напомню, что шел 75-й год, когда отношение к Церкви было весьма однозначное).

      С Сергеем Леонидовичем мы проработали бок о бок без малого 20 лет, и отношения у нас, в общем-то, неплохие. Он был большой выпивоха (каждый писатель и переводчик при выходе книги не мог не отблагодарить... я тоже это, хоть и в меньшей степени, на себе испытала), к литературе относился только идеологически, но был человек не злой и в чем-то даже порядочный. Меня он всегда жалел за мое «одиночество» и иногда подкармливал внештатной работой Левкиного папашу, ошибочно полагая, что этим подкармливает меня с ребенком.

      Сейчас у нас с ним разговор был короткий: «Гита, это что, правда?» - «Правда». - «Просто поверить не могу... Когда же это вы?» - «Да уже года три». Он схватился за голову. «Но ведь вы понимаете, что вы не можете работать здесь... я не могу вас держать... идеологический фронт... религия!» И т.д. и т.п. Ради интереса - что он ответит? - я сказала: «Так ведь в моральном кодексе строителя коммунизма написано то же, что в Евангелии: человек человеку друг, товарищ и брат». - «Э-э, нет, - помахал перед моим носом пальцем Сергей Леонидович. - Не путайте! Это совершенно разные вещи. Со-вер-шенно!» Что ж, он был прав: конечно, разные. Очень разные. В заключение мой добрый начальник сказал: «Я с 14ти лет атеист, как вступил в комсомол. Я знаю, что вы глубоко заблуждаетесь, - и совсем по-отечески добавил: Вот умру - придете на мою могилу, будете плакать (как он был не прав!). Смотрите только, чтоб не поздно было...»

      (Через несколько лет я прочла в газете, в «Вечерке», извещение о его смерти, но плакать на могилу не пошла...)

      Потом, по инстанции со мной беседовал зам.гл.ред. Л.И.Л., один из немногих работающих у нас евреев и единственный еврей - начальник; человек умный, образованный, очень милый и очень дипломатичный. Сначала он по долгу службы тоже долго доказывал мне, что марксистско-ленинская идеология и религия несовместимы, а, закончив, уже «от себя», произнес тихо, с выражением: «Я потрясен!»

      Наконец меня вызвали к Лесючевскому. Я ожидала грома и молний и загодя начала про себя повторять: «Господи, помяни царя Давида и всю кротость его!» - молитву, утишающую гнев начальников. Молитва явственно действовала - только Лесючевский начинал повышать голос, как тут же его снижал. Так и не дошел до обычного своего грозного крика. Он предложил мне уйти «по собственному желанию» через две недели, то есть тут же написать заявление. Иначе, сказал он, будет хуже: все равно, найдем к чему придраться и уволим. Агитировать он меня, слава Богу, не стал: «Раз вы, человек взрослый, крестились, значит, вы истовая христианка и не собираетесь менять убеждения?» Я кивнула. «Что же вы будете делать одна, с ребенком, как будете жить? - поинтересовался он. - Имейте в виду, что работать по специальности вы уже не сможете: куда бы вы ни устраивались, позвонят сюда, и мы вынуждены будем сказать правду...» Я пожала плечами. «Ну, желаю вам стать на правильный путь», - сказал он мне на прощание. Я приняла его пожелание.

      Сотрудники все так же обходили меня, как зачумленную; один, правда, дружески посоветовал: «Да ты будь умнее: верь в кого хочешь, а им скажи, что это неправда...» Нет уж, подумала я, ничего я им не скажу, это ведь будет отречение от Христа - так сказано в Евангелии.

      И только двое подсели ко мне с сочувствием и расположением: секретарша Лесючевского Лена и машинистка Тамара. «Молодец ты, - вздыхали они. - И мы крещеные, и вот внучку надо покрестить, в церковь сходить». - «Конечно, надо. Ведь мы православные, правда?»

      О.П., узнав обо всем этом, огорчился. Посоветовал заявление не писать, пусть сами увольняют, если смогут. Я, однако, поехала в Лавру - как благословит Батюшка.

      Было 8-е октября, день памяти преп. Сергия. Лавра полна народу, и я чудом натолкнулась на Батюшку в вечерней толпе после всенощной. Все ему рассказала, он подумал немного: «Ну что, раз уж так получилось, воля Божия. Пиши заявление» У меня отлегло от сердца. Слава тебе, Господи! Потом сказал грустно: «Вот нас с тобой вместе выгоняют: тебя с работы, меня из монастыря». - «Да разве можно сравнить, Батюшка!» Мы долго стояли с ним в темноте вечера среди праздничной толпы и тихо, с каким-то удивительным пониманием и доверием друг к другу разговаривали...

      На следующий день я написала заявление об уходе. Судьба моя была решена!

      Две недели пролетели незаметно, хотя и неприятно было слышать перешептывание за спиной, какие-то совещания, собрания, наиболее идейные предлагали вообще осуждение, кто-то возмутился, вспомнив, что в рукописи на антирелигиозную тему (не моей, другого редактора) тайком кто-то исправил в словах Бог, Божия Матерь маленькую букву на большую да еще что-то вычеркнул: «Это она, кто же еще...» Действительно, это была «она»!

      И вот наступил день, когда я - точно, как в пюхтицком своем сне - спустилась по широкой светлой лестнице, уходя навсегда из издательства, где проработала без малого 20 лет. Уходила без страха, без сожаления, на душе было легко и радостно.

      Начиналась совсем другая жизнь.

     

      8


      Другая жизнь началась с печального известия - на следующий день после памяти Преподобного Батюшка тяжело заболел. Острый полиартрит. Видимо, заболел он еще раньше, в отпуске - у В.И. ведь так плохо себя чувствовал, а сейчас все обострилось. Не может ходить, ноги скрючены, болит спина, высокая температура.

      Мы с Раей поехали в Лавру, долго торчали под окнами, пока он не выглянул. Потом он спустился к нам на костылях, - показать, как он болен. Да, смотреть было страшно: ступать совсем не мог, ноги висели скрюченные, боль, видно, была ужасная, а он шутил, улыбался. «Что же делать, Батюшка?» - «Да не берите в голову, все пройдет». - «Да как же?» - «Ничего, ничего».

      Какое там ничего! Дело очень серьезное, можно остаться инвалидом. Бедный Батюшка, как он мучается. Я стала вспоминать знакомых врачей. Ага, есть одна. Как раз ревматолог, жена еврейского писателя М.А.Л., с которым у нас были дружеские отношения: я редактировала его книгу. Жена М.А. работала в поликлинике Литфонда и считалась хорошим специалистом. Позвонила ей - рассказала, что больной в Загорске, мы, конечно, возьмем машину, и пр. и пр., а она чуть не закричала: «Нет, нет, никуда я не поеду, и не обращайтесь ко мне! Нет, нет!» Вот тебе и долг врача... бес сильнее всякого долга. Да ведь и муж ее, добрейший, такой милый, душевный, всем помогающий М.А., узнав - еще когда я работала - о моем обращении, стал вдруг жестким и злым: «Христианство? Это когда бьют по правой и надо подставлять левую? Нет уж, спасибо, это мне не подходит!» Да что и говорить, это мало кому подходит, даже тем, кто называется христианами: любить своих врагов и творить им добро, уподобляясь в этом Самому Богу, Самому Христу. Неужели это только удел совершенных? Или каждый может этого достигнуть? Если очень захочет?..

      Батюшку тем временем положили в изолятор - нечто вроде маленькой больнички для Лавры и Академии. Но там некому было лечить: главный врач очень уж смахивал на кегебиста, поставленного морить монахов. Мы приезжали и видели, как Батюшка мучается, и тоже мучились, плакали от бессилия. Приезжал о.П., навещал о.Н. Батюшка терпел недели три, но становилось все хуже, и он решился: попросил кого-то из своих чад взять такси и отвезти его в Струнино, к сестре Марии, где жила и его мама. Так он расстался с Троице-Сергиевой Лаврой.

      В Струнино я навестила его не сразу. Меня страшно затягивали домашние дела, хлопоты и заботы - получалось, что я на полном послушании у о.П., и без его разрешения ничего не могу делать. Вот, оказывается, для чего мне нужны были школа у Тони, практика в Пюхтице! Только недели через две о.П. сам послал меня в Струнино, нагрузив всякой снедью.

      Была уже зима, ранняя в этом году, сильный мороз; я впервые приехала в этот поселок, пошла по деревенской, скрипящей от мороза улочке, мимо маленьких заснеженных домов; зимнее солнце осветило все неярким светом, и в памяти ясно, как наяву, всплыл тот сон перед маминой болезнью и смертью: вот по этой самой улочке бежали тогда мальчики в длинных рубашонках... Струнино! Батюшкино нынешнее жилье: чистое, ясное, как глаза ребенка.

      Но в небольшой избе у Марии сумрачно, свет едва пробивается сквозь маленькие заледенелые оконца. И тесно! Своих семь детишек, да люди приходят и приезжают. Каждый вечер после работы появляется самоотверженная Рая, готовит какое-то лекарство, стирает. Вот и мама, Екатерина Петровна. А вот и Батюшка: проковылял к столу, чуть-чуть поел и снова лег. Ему выделили крошечную комнатушечку, где помещалась только кровать, стул и маленький столик. Полиартрит в самом разгаре: опухли суставы ног, позвонки, температура еще держится. Каждый приходит со своим советом и рецептом, и Батюшка все пробует, кроме таблеток и уколов, но лучше не становится. Ночью ворочается, стонет... Так жалко его, и ничем не поможешь!

      В самый разгар болезни - «утешение» из Лавры, где он трудился, не зная покоя, 10 лет. «Отчислен из числа братии...» И все.

      Мало того, что выгнали больного (такого даже в миру не бывает), так хотя бы прислали какого-нибудь Батюшку пособоровать, причастить... Оказывается, нет такой возможности. Дома стала упрашивать о.П., друг все-таки. Он согласился, но что-то тянул, я каждый день умоляюще смотрела на него, а напоминать боялась. И вдруг как-то поздно вечером, когда я уже укладывалась спать, стучит в комнату: «Собирайтесь, едем в Струнино!» - «Как? Ведь уже двенадцать!» - «Подождем на вокзале первого поезда, он в полчетвертого».

      До утра просидели в зале ожидания, наблюдая за ночной вокзальной жизнью - бродили там какие-то странные, страшные люди, будто из подземного мира. Два часа в электричке дремали и в шесть уже были у Батюшки. Он нас не ожидал; очень обрадовался. Ухаживала за ним в те дни П., взяла отпуск на две недели. Увидев нас, подскочила: о.П. приехал! Соборовать! Тут же все приготовили; о.П. соборовал неторопливо, благоговейно. Вычитывал каждую молитву и помазывал тщательно. Батюшка лежал, сдерживая стоны. Просил: «Здесь помажь... здесь».

      После соборования надо причаститься, а у о.П. запасных Святых Даров тогда еще не было, и мне поручили найти в Академии о. Иоанна, молодого батюшку, духовного сына о.П. О.П. поехал домой, а я в Загорск. После всенощной нашла о. Иоанна, на следующий день обещал приехать после службы. Теперь надо было снова ехать в Струнино, предупредить Батюшку, что будет причащаться, а я не могла! Еле стояла на ногах от усталости да еще разболелась. Решила хоть немного отдохнуть у знакомой матушки и ехать рано утром. Приехала - а Батюшка ночью пил воду, решил уже, что о. Иоанна не будет: «Что же ты не предупредила?» - сказал он мне с мягким укором. Вот уж было стыдно! Разболелась... так ведь не так, как он! Что же теперь делать? «Батюшка, простите!» Он подумал: «Ну, разве что по болезни. Я ночью пил, шесть часов уже пройдет, причащусь. Я ты так больше не делай».

      О. Иоанн приехал, причастил Батюшку, все было в порядке, а меня с тех пор мучит совесть, что так пожалела себя (и сколько еще раз жалела!); этот батюшкин укор я не забуду.

      В следующий раз мы с о.П. приехали в Струнино в день батюшкиного Ангела; с нами был и Левка. О.П. отслужил молебен - по Батюшкиной просьбе - благодарственный (благодарили Бога за болезнь). Батюшке было чуточку лучше, и он смог посидеть за столом, побеседовать с о.П. Перед отъездом, не помню, в связи с чем, зашел разговор о моей грешной душе, и о.П. предложил, чтобы я исповедовалась у него. Я испугалась: что же тогда, совсем от Батюшки отход? Слава Богу, он не благословил, только усмехнулся: «Зачем она тебе? С ее-то грехами...» Духовного отца менять нельзя!

      Но дома о.П. воспитывал нас по-своему. «Где монах, там и монастырь», - сказал он. И так мы с Левкой оказались в монастыре.

      Монастырская жизнь - особая, я уже знала по Пюхтице. Но там я все же была гостьей. А здесь... Уж конечно, не хозяйкой! А кем?

      Началось с того, что он запретил без разрешения входить в его комнату. Когда-то я заглянула туда без стука, он не стал со мной разговаривать. Сидел молча и улыбался. Не понимая, в чем дело, я ушла на кухню, и через несколько минут он постучал туда со словами: «Молитвами святых отец наших, Господи Иисусе Христе Боже наш, помилуй нас...» Я не знала, что ответить, и он ответил за меня: «Аминь». Значит, без этой молитвы и без ответа «Аминь» в комнату входить нельзя, а это значит, что комната уже не комната, а келия. Как в монастыре.

      Все это было очень интересно, но надо знать, кто я такая, что у меня внутри. Я ничего о себе не знала; подруги всегда пели: «Гита такая хорошая, такая добрая», и я была уверена, что так оно и есть. Еще не было случая убедиться в обратном. А теперь...

      Разбираюсь как-то в своем шкафу - и вдруг страшная злоба, раздражение против о.П: «Вот въехал, комнату занял, а мне тут шмотки девать некуда...» Мусолю эту мысль. Иду на кухню, и тут же появляется о.П., говорит сухо: «Если мне кто-нибудь мешает, я потерплю, но если я мешаю, - этого терпеть не буду». Вот так. Значит, уже и мысли читают, подумать ничего нельзя! Но с собой разве справишься, когда нет никакой привычки одолевать этого врага? То есть самого себя, свою душу, где спокойненько гнездятся разные-преразные страсти, которым очень не понравилось присутствие в моей квартире о.П.

      Находила на меня нередко жуткая тоска, так что я уходила из дома, бродила со злобным плачем, пока не становилось легче. О.П. все терпел... но не все. Не терпел он, чтобы любое, даже самое маленькое дело делалось без благословения, и довольно быстро приучил меня, что каждый раз надо, как в монастыре: «Батюшка, благословите», «Батюшка, простите», на что он сразу отвечал: «Бог простит, меня простите», и если скажешь от души, то становится хорошо и легко. Да и в Пюхтице я еще «играла» в послушницу, а теперь это было всерьез, и, похоже, надолго.

      Приезжали к о.П. его чада. В основном, семинаристы, - там, в Лавре, он был их пастырем.

      Особенно мне нравился Женя Е., очень серьезный мальчик с красивым светлым лицом. Мы иногда беседовали с ним, и он, обстоятельно, обдумывая и взвешивая каждое слово, рассказывал, что такое богослужение, объяснял, как они учили в семинарии, рассказывал и из святых отцов и из житий - все это было им продумано и прочувствовано.

      О.П. часто посылал меня к Жене в Загорск с какими-то поручениями. Я ездила с радостью. Прикладывалась к Преподобному, слушала немного акафист, потом шла к Жене, передавала поручение, он вел обедать в семинарскую трапезную, там все благословленное, простая пища такая вкусная; потом провожал на вокзал; мы не спеша шли, разговаривали, по сумеречному заснеженному Загорску.

      О.П. говорил о Жене: «Он избран Богом». И еще: «Я его родил во Христе». История женина была и правда, необыкновенной. Жил он с родителями где-то на Урале, учиться в техникум поехал в Воронеж к бабушке. Родители были атеистами, особенно мать, школьная учительница, а бабушка ходила в церковь, и Женя стал ходить. Там он познакомился с девушкой Галей, она ему понравилась, но ее вскоре духовный отец благословил переезжать в Загорск и работать в Академии. Через некоторое время поехал туда и Женя - искать Галю, и, пока искал по Академии, наткнулся на о.П. У о.П. же была способность выдергивать из толпы туристов или паломников будущих семинаристов - он тут же взял Женю за руку, отвел в сторону, они побеседовали, и оказалось, что Жене совсем не нужна девушка Галя, а нужно бросать техникум, отслужить в армии и поступать в семинарию.

      «Приехал он после первого года на побывку, - рассказал о.П., - и сразу в Загорск ко мне. А мне тогда уже запретили исповедовать, и семинаристы тихонько приходили вечером в гостиницу, где я жил. Наместнику, конечно, доносили. И он иногда устраивал проверку. И в этот вечер Женя был у меня в келии, в своей солдатской форме, шинель висит на вешалке, а в коридоре возле двери моей ждет семинарист. И вдруг - наместник! Увидел семинариста, набросился на него, отругал, выгнал. Я это слышу, знаю, что сейчас зайдет, а куда девать Женю? Стою, молюсь... Влетает в страшном гневе наместник, ругает, что семинаристы под дверьми дежурят, а ведь он уже предупреждал и не раз... Женя стоит, прислонившись к стене, на самом виду, а наместник его не видит. Не видит, и все! Ни его, ни его шинели. Так и ушел». - «Как же это могло быть?» - изумляюсь я.- «Господь ему глаза закрыл. Ради Жени».

      После армии Женя сразу подал документы в семинарию. Родителям ничего не сказал - знал, что не пустят. Сдал экзамены, приняли. Приняли, но родителям сообщили - так тогда полагалось, и не только родителям, но и местным властям. В маленьком поселке поднялся переполох. Родители помчались в Загорск. Мать в истерике билась у порога Академии. Отец был благодушнее. О.П. даже сумел найти с ним общий язык. А что делать с матерью? Скандала никто не хотел, и ректор предложил Жене пока поехать с родителями домой; если все уладится, то вернется. Но Женя поступил иначе. Он договорился со знакомым семинаристом, чтоб тот проводил его на вокзал; зашел с родителями в вагон и за пять минут до отхода поезда сказал им, что выйдет попрощаться с другом. Вышел - и бегом вместе с другом в метро. Поезд с родителями ушел, а Женя остался в семинарии.

      К тому времени, когда Женя появился у нас, родители его уже немного успокоились, поняли, что с сыном бороться бесполезно. Да и молились наверняка Женя и о.П. за них. Но это еще было не все. По правилам, нельзя быть священником, если родители не венчаны. Значит, надо венчать. И Женя уговорил родителей приехать в Москву. Пришли они вместе с Женей к нам. Отец, снабженец, добродушный человек, мужичок, любящий выпить, а мать... ее прямо трясло и корежило. Смотреть она не могла на о.П. Сели обедать - есть не в состоянии, лицо перекошено. О.П. старался с ней помягче, поласковей, как с маленьким ребенком или тяжело больной. Потом долго разговаривал с ней наедине - и все-таки уговорил! Согласилась венчаться. О.П. сам венчал их в маленькой, пустой после службы церквушке, где была знакомая староста, а я держала у матери венец. Потом в семье духовных детей о.П. отпраздновали свадьбу потихоньку, по-мирному и по-доброму, и мать чуточку смягчилась, и отец сказал: «Вот уйду на пенсию - буду по храму ходить с тарелкой, деньги собирать».

      Женя продолжал учиться, приезжал к нам, я - к нему. Родителям же вскоре пришлось перебраться в другой город - грозились выгнать с работы за то, что сын учится в семинарии. Они уже совсем примирились с тем, что Женя будет священником, и надеялись, что он станет жить где-то рядом с ними, с женой, с детьми, которых они будут нянчить.

      Но не тут-то было. О.П. говорил: «Жене - быть монахом». Однако в этом тонком деле он никогда не настаивал: были у него ребята, которых он хотел видеть в монастыре, но они, еще в семинарии, не выдерживали, начинали психовать: уйду отсюда, все равно никакой священник из меня не получится! - и тогда о.П. сам находил девушку, и получалась крепкая семья - хороший батюшка с матушкой.

      Но о Жене он, видно, имел особое попечение. Да и Женя сам, конечно, молился, чтоб Господь управил его путь. Девушки в Загорске на него очень засматривались, с кем-то вроде он и дружил, и мы так боялись, что все-таки женится. Наконец, он подал прошение в монастырь! Как переживала это событие его мать, не знаю - меня в то время не было в Москве. Значительно позже, когда Женя (уже не Женя, а о.Е.) был в Даниловом монастыре, я увидела как-то его мать, поджидающую его возле храма. Еле узнала ее - она молилась, крестилась, как все.

      Зимой мы с Левкой каждую неделю на субботу и воскресенье по благословению о.П. уезжали в Загорск. Ночевали у его чад, матери с дочерью, у них был свой домик по ту сторону железной дороги. Какие чудные были те дни!

      Всенощная в Трапезном храме, где все-все уже родное, знакомое до каждого слова и звука; мощное пение хора о. Матфея, помазание - желательно - у о.Н., потом отдых, ужин в доброй к нам семье, а утром, когда еще совсем темно, 20-минутная дорога по морозцу в Лавру, ранняя литургия - вроде хочется спать, и не задремлешь, когда так стройно, плавно поет хор, в бодром темпе идет служба... А дома ждет о.П., и это тоже чудно. Потому что я чувствую уже себя за его широкой спиной, как за каменной стеной.

      В одну из суббот в Трапезном храме я вдруг увидела Володю. Неужели он?! Среди всех последних событий я забыла о нем, с Галей мы почти не общались, а он не писал, и я ничего о нем не знала.

      Подошла к нему... Он - и не он. Глаза какие-то страшные, словно бы безумные. После службы рассказал о себе коротко. Оказалось, что давно, еще в самом начале обращения, он был у о.Н., спрашивал, что ему делать, и о.Н. благословил его во Владимир - там, как и во многих других городах, у него была своя община: группа духовных детей, одни работали в храме, другие в миру, все общались, вместе молились, помогали друг другу, а о.Н. руководил. Володе ехать во Владимир не захотелось, и он отправился странничать. Странничал, совершал подвиги - пост, молитва, поклоны, - о чем и сообщал мне тогда в письмах, и я, ничего в этом не понимая, восхищалась... Но ведь это делалось без благословения, да еще в гордости: мол, все могу, достиг вершин - вот и впал в прелесть, началось помрачение ума, обычное искушение у новоначальных, самовольно и не по разуму ревностных. Дошло до того, что попал в психушку, провалялся там три месяца... и одна была мысль: покончить с собой.

      «И сейчас тоже, - признался он, глядя на меня безумными глазами, - и сейчас хочу с собой покончить». - «Что ты, Володенька, - в ужасе пробормотала я, - надо к какому-нибудь батюшке...» - «Да я ходил к батюшке, у нас в Сокольниках, к настоятелю. Он сказал: никуда больше не езди, прописывайся снова у родителей и устраивайся работать по специальности. Я уже ищу работу, но все хуже становится». - «Послушай... Может, придешь ко мне? У меня сейчас живет один батюшка... такой особый, отсюда, из Лавры».

      Но без благословения привести никого нельзя, и я стала просить о.П., чтоб разрешил Володе прийти, ведь такое с ним творится. «Вот что значит непослушание», - заметил о.П., выслушав о Володе; однако прийти разрешил.

      Володя приехал совершенно измученный. Что скажет ему о.П.? А сказал только: «Не послушал о.Н. - теперь езжай к нему, покайся, и что он благословит, сразу выполняй, с первого слова, иначе тебе конец». Володя тут же помчался в Загорск. В этот же день звонит с Киевского вокзала: «О.Н. благословил в Почаев. Через полчаса поезд...» - «Господь благословит, езжай», - сказал ему о.П., и Володя уехал в Почаев.

      Когда он заходил к нам, то попросил о.П. заняться Аликом - пасынком его друга. Очень хороший мальчик, оканчивает школу, интересуется религией, родители же совсем неверующие. Хочет креститься. О.П. благословил прийти.

      Алик действительно оказался очень хорошим мальчиком - серьезным, цельным, бескомпромиссным. О.П. сразу оценил его... Я стала его крестной, а крестным был Борис, сейчас уже батюшка, а тогда - выпускник школы (Алик тоже стал батюшкой - отцом Александром. - прим. Ред.)

      Как-то зимним вечером сидела у меня батюшкина П-а. Теперь она довольно часто приходила к нам: о.П. ей нравился, и он к ней хорошо относился; мы вместе ужинали, беседовали, а потом читали в келии правило, полное, монашеское, читали в полутьме, горела лампадка, потрескивала свеча перед иконами, о.П. надевал мантию, крест, и казалось, что мы в маленьком храме, тихо молимся... Где монах, там и монастырь...

      А в тот вечер мы сидели на кухне с П-й вдвоем, о.П. дома не было, и болтали. Я стала рассказывать всякие мистические истории. П-а говорила, что мистика ей всегда была чужда и неинтересна, но я не могла остановиться и с горящими глазами рассказывала, как видела у одного знакомого хвост, рога и копыта - духовным, конечно, зрением, ибо он был настоящий бес в человеческом облике... П-а слушала недоверчиво. И тут приходит о.П. и прямо из коридора нам: «Что это вы тут о бесах говорите?» - «А вы откуда знаете, батюшка?» - удивилась я. «Да вот, подхожу к дому, а перед вашими окнами сидит один на снегу, хохочет». Мы с П-й переглянулись: ничего себе! «Любят, когда о них говорят», - пояснил батюшка.

      О.П. видел их часто на приходящих к нему людях. «Притащил мне на плече, - говорил он сердито и потом стал каждого, кто входил, окроплять крещенской водой (на столе у него всегда стояла чаша с водой и кропило). - Идут ведь из мира, вот и нацепляют...»

      Да, искушений и нападений всяческих было предостаточно, о некоторых даже нельзя говорить, так это страшно - сама была свидетелем. Были истории и «попроще». В канун праздника иконы Божией Матери «Нечаянная радость» пришли со всенощной, а квартира вся залита водой чуть ли не по щиколотку. Прорвало кран. До поздней ночи втроем собирали воду. «Нечаянная уборка, - пошутил о.П. - У меня на Богородичные праздники всегда какие-нибудь приключения».

      Как-то вечером нас с Левкой не было дома, о.П. надо было выйти на полчаса; приходит - дверь приоткрыта, в коридоре свет. Зашел - а перед ним огромный детина, стоит и на него смотрит. «Я сначала испугался, - рассказывал о.П., - а потом ничего. Ты что здесь делаешь? - спрашиваю. Тот уже и сам испугался - кого-кого, а попа встретить не ожидал. «Я нечаянно, - бормочет, - я думал, это моя квартира, я только вошел». - «Как же это ты вошел?» - «Да вот двинул дверь немножко...» - «Ты и домой так входишь?» Молчит. «Где живешь, с кем?» - «Да в следующем доме, с мамой». - «Давай телефон». Этого ему, конечно, не хотелось, да куда денешься. «Как тебя зовут?» - «Николай». Сказал номер, звоню, женщина подходит: «Это ваш сын Николай в чужих квартирах двери высаживает?» Та запричитала: «Ой-ой, да он у меня такой, вы уж простите, милицию не вызывайте, он больше не будет...» - «Ну, ладно, - говорю ему. - Иди и больше не греши. Крещеный?» - «Да мы татары...» - «Надо креститься! Слаживай руки!» Сам сложил ему руки, благословил: «Иди к маме».

      «Они» невидимо нападали на о.П. Бывало, утром выходит из келии с перевязанной головой. «Что с вами, батюшка?» - «Да вот, навалился ночью так, что ни вздохнуть, ни пошевелиться. Чуть не задушил».

      Однако, не надо так много о «них»! Хотя и без «них» не обойтись. И не спастись, как говорят святые отцы. Но это - тема особая.

      Еще осенью, о.П., не сказав нам с Левкой ни слова и очень этим напугав, исчез дня на два-три. Вернувшись, тоже ничего не сказал, и только потом я узнала, что он ездил в Брянск на могилу своего старца. Там был когда-то его духовный отец, великий человек, видно. Ездил помолиться, спросить совета - верил, что тот его услышит и поможет. С тех пор он стал чувствовать себя в Москве уверенней, хотя все еще (и со всякими страшными искушениями) добивался прописки в Лавре.

      Я же поняла, почему мне больше 10 лет назад выпал этот жребий - почему досталась самая плохая квартира, крайняя, на первом этаже. К о.П. приходили его чада, и надо было, чтоб это было незаметно, и вот они огибали дом, под окнами прошмыгивали в подъезд - и сразу в квартиру.

      Поняла я, и почему незадолго до появления о.П. все соседи, с которыми я дружила - вместе въезжали, дети были одного возраста, постоянно ходили друг к другу - так вот, все они разом переехали из нашего дома; им уже нельзя было к нам заходить.

      Так отрывалось от меня и почти все мое прошлое. После ухода с работы сами по себе исчезли все подруги: школьные, университетские, издательские, прекратились мои мысленные с ними споры, которые я вела так ожесточенно. Никто из них не звонил, лишь однажды объявилась знакомая переводчица, армянка: «Ты что, замуж за попа вышла?» Я стала старательно ей объяснять, что за священника замуж выйти нельзя, так как они сначала женятся, а потом уже становятся священниками; она ничего не поняла, и, конечно, осталась при своем убеждении. Потом я узнала, что об этом говорили многие мои знакомые: вышла за попа, ну и ну! И даже жена брата приехала проверить, так ли это; посмотрела опытным взглядом и уехала, то ли довольная, то ли разочарованная.

      Итак, с прошлым покончено! В один прекрасный день я собрала его в кучу: дневники, письма, рукописи, стихи, фотографии (и даже Влада!), - и устроила на улице большой костер. Прошлое горело споро, весело потрескивало, и очень быстро от него осталась только кучка пепла.

     


9

     


Ну, а Батюшка мой? Он все еще в Струнино. Изредка о.П. отпускал меня туда. «Батюшку приехала навестить?» - спросил он, когда я, после довольно большого перерыва появилась в Мариином доме. Он возился на террасе - уже поднимался, двигался. Помогло от страшного полиартрита, в основном, одно средство: компрессы из выпаренной в печке детской мочи. И еще сила воли: каждый день он заставлял себя гулять по два часа независимо от погоды, пусть хоть по сугробам.

      Я смотрю на него: лицо как всегда спокойное, глаза мягко светятся, и какая чистота, Господи, какая чистота... Но и какая сила духа! И какая радость общения с ним...

      Чувство блудного сына перед Отцом, который все простит, охватило меня на исповеди, я припала к батюшкиным ногам и рыдала навзрыд - это было еще одно, от всей души покаяние. Покаяние почти без слов: я только умоляюще, в слезах глядела на него, а он, сидя на своей кровати в маленькой каморке, спокойно, таинственно глядел на меня. Потом прочел разрешительную молитву, и стало легко. «Батюшка...» - прошептала я радостно. «Что, дочка?» - сразу отозвался он, и это было единственное за все время подтверждение, что он считает меня, грешную, своим духовным чадом. Ох, если бы я оправдала это «дочка». Если бы...

      Той же самой зимой случилась история с Раей-татаркой. Вернее, с ее дочерью Мариной. Ей уже было 17, училась в медучилище, красивая, гордая девушка. Рая, конечно, души в ней не чаяла, мечтала выдать за семинариста и даже присмотрела одного повиднее. Приезжала Рая и к о.П., все вроде шло хорошо, и вдруг... Марина ждет ребенка! Мы узнали об этом от Лиды, другой батюшкиной племянницы, которая училась в том же училище, что раньше Лиза, и жила у Раи. «А кто отец?» - «Студент, учатся вместе». - Ну, и что же будет? Поженятся?» - «Нет, Рая против». - «Почему?» - «Говорит: он ей не пара». - «Кто же ей теперь пара? Не семинарист же...» - о.П. вздыхает.

      Лида, конечно, рассказала Батюшке обо всем. Оказывается, Рая настояла на аборте. Лида сказала: вот-вот сделает. Для Батюшки это был удар; Рая, которая ему так предана, ездила к нему чаще всех, благоговейно ловила каждое его слово, которая все знала; знала, что такое грех... И вот Батюшка, еще очень больной, ранним метельным февральским утром приезжает из Струнино к Рае. Целый день уговаривает ее и Марину не совершать преступления: не хочет замуж - ладно, сами вырастят ребенка, будет им утешение и радость. Марина согласна и Рая вроде тоже... Вечером Батюшка уезжает, а на следующий день утром Рая везет Марину в больницу. «Вот это да! - восклицал о.П., выслушивая эту новость по телефону (Батюшка снова был в Москве и звонил ему). - Вот это да! - обычное восклицание о.П., выражающее неподдельное удивление. - Да я бы на вашем месте больше ее к себе ни на шаг не подпускал!»

      Сам же о.П. , однако, подпустил. Через несколько дней мы втроем: о.П., Рая и я отправились в Балабаново.

      Балабаново - поселок в Калужской области, километрах в 100 от Москвы; в 7 километрах от него, через огромное поле - деревушка Софинка, там служит старенький, почти 100-летний схиархимандрит А. Когда-то он был монахом Оптиной Пустыни, потом отсидел свои 25 лет в лагере и ссылке, после чего дали ему этот приход. Жил он с несколькими монахинями, приезжало к нему множество людей из Москвы и из других городов (наша Маша очень его любила и часто к нему ездила). Про этого старца я уже слышала: говорили, он очень любит постригать в монахини; в Москве его пострижениц был, наверно, не один десяток - от старых старух до чуть ли не школьниц. Тех матушек, что приезжали к о.П., тоже постригал этот старец. О нем знала вся округа, ну и власти, конечно. Рассказывали, как приехала к нему однажды инспекторша из очередного «рая» («рай»-исполкома, кажется), проверить, уточнить, запретить. Старец, который в свободное время любил проводить время за фисгармонией, встретил ее, тихонько нажимая на клавиши: «Чего тебе надобно, матушка?» - «Я к вам насчет постригов...» - начала инспекторша, поморщившись от такого обращения. «А, пострига. Хорошо, хорошо, - кивнул старец. - Матушка Анимаиса, - позвал он свою келейницу, - ну-ка, неси комплект». - «Какой комплект? - испугалась инспекторша. - Я насчет постригов, из райсовета...» - «Вот и я насчет пострига, сейчас матушка комплект принесет: подрясничек, рясу, мантию, клобук... И пострижем тебя». - «Нет, нет! - завопила инспекторша, бросаясь к двери. - Не надо!» Больше старца из «раев» не беспокоили.

      И вот мы втроем качаемся в долгой электричке - едем к старцу на Сретенье. Рая держится напряженно, неестественно, нервно. Она, видно, думает, что мы не знаем о Марине или хочет как-то сгладить, да не получается. О.П. ничего ей не говорит, как будто в самом деле ничего не знает.

      Выходим, идем по заснеженному февральскому полю по узкой тропиночке: о.П. широкими шагами впереди, я пытаюсь попасть ему вслед, да куда там! Идти тяжело, да еще с тяжелыми сумками, и я сочувствую матушкам старца и частым его паломникам.

      Наконец добрались. Маленькая избушка, старый-старый старец с добрыми-добрыми глазами. Он с любовью встречает о.П.; мы помогаем м. Анимаисе готовить обед. Едим все вместе, потом немного отдыхаем и идем через лесок в храм. Старец служит, исповедует; местные матушки поют громко, резко, по-народному; и как-то весело на службе. Я подхожу на исповедь; возле старца тепло, умилительно. Говорю что-то об отношениях с о.П.; старец удивляется: «Разве он у тебя живет?» - «Да». - «Ты с ним, и больше никого?» - «Еще сын мой 13-ти лет». - «А, ладно, пусть живет, береги его, - и внимательно, даже строго на меня глядя, добавляет. - Смотри, не выгоняй!»

      Великим Постом Батюшка стал чаще приезжать в Москву, заезжал к нам. С Маргаритой, врачом из Свердловска, которая за это время перебралась с родителями в Струнино и теперь всюду его сопровождала. Батюшка был еще не совсем здоров, на службе стоять ему было трудно. Помню, как на первой неделе поста после первых же песен Великого канона в Богоявленском соборе, канона, который бесподобно читал Святейший Пимен, - Батюшка вынужден был уйти, и мне было так жалко... А после Пасхи он на все лето уехал на Кавказ - долечиваться.

     


У нас же дома вовсю разыгралась драма.

      Еще зимой с Левкой начало что-то твориться: на службу ходил неохотно, дома не молился, зачитывался светскими книгами (а недавно, кроме духовной литературы, и в руки ничего не брал, даже если его просили), нередко дерзил о.П., делал ему назло.

      Дальше - больше. О поездках в Лавру уже и слышать не хотел. В каких-то его записях я вычитала то-то вроде: «Я стоял в последний раз в монастыре, как в тюрьме. Как здесь душно. Душа рвалась на свободу, туда, за монастырские стены». К тому же у нас произошла размолвка (из-за каких-то пустяков) с Машей, Левкиной «второй мамой». А я, «мама первая», теперь целиком и полностью подчинялась о.П., он же был с Левкой очень суров, нетерпим, непримирим, и тот еще больше озлоблялся.

      Доходило до скандалов. Левка кричал, разбрасывал свечи и иконы, мы запирали его в туалете или ванной, он и там кричал: «Не сдамся!», - и в знак протеста накарябал на двери крупными буквами: ПОЭТ. Так же в знак протеста стал прилежно учиться, заниматься общественной работой; мол, у вас Церковь, а у меня школа; впрочем, в каком-то припадке однажды разорвал пионерский галстук и спустил в туалет.

      Да, это было настоящее беснование... О.П. очень переживал, конечно, молился, но пока ничего не помогало. Вот тогда-то я вспомнила и поняла, почему Леве дарили икону «Взыскание погибших»! И наш Батюшка, и о.Нифонт. Надо было ЕЙ молиться, а у меня не было душевных сил. У меня даже почти не было жалости к бедному Левке.

      Ко всем безобразиям он прибавил еще одно: стал таскать у меня деньги. Как-то я недосчиталась 50 рублей. Пришлось устроить ему допрос, он в ответ устроил истерику, но, в конце концов, сознался: уликой была куча абонементов в консерваторию. Со злости он разорвал их на клочки.

      То лето было знойное, душное, тяжелое. О.П. изнывал от жары, но на улицу выходил только в плаще, подворачивая подрясник, и в берете: на него, наверняка, смотрели как на сумасшедшего. Мне он запретил даже дома ходить с короткими рукавами и без чулок, и я тоже изнывала.

      Все как-то шло тем летом шиворот-навыворот. Батюшки нет, где-то путешествует. Левка бесчинствует - чуть ли не каждый день уезжает куда-то за город, бродит там по музеям и усадьбам, обедает в кафе (это в свои 13 лет), а в воскресенье, когда мы уходим на раннюю, делает вид, что идет на позднюю, а сам гуляет или сидит в кино. Да и о.П. у меня какое-то время не ладилось: не было взаимопонимания, доверия, не было радости общения с ним, а скорее, беспокойство и страх.

      С Левкой, однако, надо было предпринимать что-то решительное. О.П. узнал, что я как мать должна взять на себя подвиг: 40 дней поститься и ночью молиться, ибо «род сей изгоняется только постом и молитвой».

      И он благословил мне начать бдения в Успенский пост. Это означало: каждую ночь с полдвенадцатого до полчетвертого читать Псалтирь, акафисты, Иисусову молитву, молиться своими словами.

      Давался мне этот подвиг с невероятным трудом. Где-то к двум часам я теряла все силы; чтобы не заснуть, ходила с Иисусовой молитвой по улице, днем еле справлялась с делами и за две недели поста высохла, как щепка. Видя это, о.П. разрешил на Успение разговеться и сделать перерыв до Рождественского поста. Левке стало немного лучше.

      В начале осени я стояла на всенощной, как обычно, в «Споручнице грешных». Вдруг вижу: в стороне от меня прошел вперед кто-то в плаще, со спины очень знакомый. Я пошла следом: Батюшка! Приехал. Сколько месяцев я его не видела... Не дождавшись конца службы, подошла к нему, взяла благословение. «Когда ж вы приехали?» - «Да только что». - «И как? Здоровы?» - «Здоров, здоров. Да что толку?» - вид у него был немного рассеянный, растерянный: в глазах что-то таилось. Может, просто отвык от Москвы?

      В конце храма его ждала Маргарита, и после службы мы вышли вместе. Я коротко, торопясь, рассказала ему про Левку, про наши с о.П. мытарства, про свои «бдения». «Нельзя, - нахмурился Батюшка. - Какая у тебя может быть ночная молитва? Спи, как все». Это же он сказал и позже, когда был у нас, о.П. и добавил: «Она в прелесть впадет». Так закончились мои подвиги.

      С возвращением в Троицкую Лавру у Батюшки, как и у о.П., было глухо. Теперь для Батюшки встал вопрос о Почаевской Лавре, он ездил туда еще весной, среди братии у него был хороший знакомый, о. Алипий, который очень звал его туда, да и наместник принял благо-желательно. Но, прежде всего, надо было взять отпускную у Ново-сибирского Владыки: ведь он поступал в семинарию из Новосибирской епархии, и теперь должен был туда вернуться. Мы вместе сочинили прошение Владыке, и Батюшка поехал в Новосибирск.

      Вернувшись, рассказывал, что Владыка очень уговаривал его остаться, обещал хороший приход, сан архимандрита, но Батюшке, видно, было иное благословение... «Здоровье плохое, ноги больные, Владыка, на приходе не смогу, - отказался он. - В монастыре все-таки легче, иногда посидеть можно, на исповеди». И Владыка отпустил и даже дал направление в Почаевскую Лавру. Батюшка снова туда поехал, отвез направление, написал прошение о принятии его в число братии. Наместник сказал: «Будем хлопотать о прописке. Ждите, сообщим...»

      А пока Батюшка путешествовал из Москвы в Струнино, частенько бывал у о.П. и даже оставался ночевать. Увидев как-то Левку, который теперь с ним даже не здоровался, спросил мимоходом: «Как, «Отче наш» не забыл еще?» Тот не отвечал, злобно молчал.

      Изредка меня отпускали побродить с Батюшкой по Москве. Как-то от о.П. мы забрели к П-е, которая умела очень уютно принимать гостей, и Батюшке была всегда невероятно рада; потом все вместе зашли к ее подруге-учительнице, а оттуда - к А., их общему приятелю. С ним я познакомилась как-то в Струнино, он приезжал к больному Батюшке.

      А.Н. - человек очень интересный. Ему за 30, не женат, и, похоже, не собирается, совсем беспомощный в быту, трогательный, как ребенок, и при этом прекрасно воспитанный: единственный сын матери-литератора, выросший среди старинной мебели с роялем и множества книг на разных языках. «У Андрюшки - характер девчушки», - сказал о нем Батюшка.

      И вот приехали мы к нему на переулок у пл. Ногина; он растерялся, не знал, куда посадить, чем угостить. Но Батюшка - человек простой, «колхозник», как он сам себя называл: «Хлеб, чай есть? Ну, и хорошо». Попили чаю, поговорили. Андрея в церковь привела болезнь непонятного происхождения, сходная с тем, что была у бывшей баптистки В.И. - тоже что-то вроде порчи. Он усердно ходил на службу, молился дома в уголочке между книжными шкафами, и постился, вызывая сетования своей мало верующей мамы.

      Мне пора было уходить, и тут вдруг Батюшка обнаружил, что забыл у о.П. святое миро - положил в святом углу и не взял. «Давайте я привезу, - предложила я». - «Нет, женщине святое миро брать нельзя. А самому ехать - ноги болят, давай-ка, попросим о.П.» Позвонили, о.П. согласился привезти. Я поехала домой, а о.П. - к Андрею, которого он раньше не знал, да и вообще не представлял, к кому едет. И вот приезжает, звонит, дверь открывает Андрей, и о.П. сходу начинает ему говорить. «Как раз то, что мне больше всего было нужно, - с изумлением рассказывал мне потом Андрей. - Я сразу понял, что это мой духовный отец».

      Так, по Божьему промыслу, они познакомились. Андрей стал часто приезжать к о.П., был ему во всем послушен, старался помогать, чем мог. Иногда, ожидая о.П., мы сидели вдвоем за чашкой чая, доверительно беседовали. Вспоминали общих литературных знакомых. Я рассказывала, как меня выгнали их «Совписа», Андрей ахал, что-то советовал, а особенно беспокоился о будущем Левки и предлагал ему поступить в университет, когда вырастет.

      Рассказал как-то Андрей удивительную историю своих близких знакомых, супружеской пары. «А. - дочь покойной писательницы (ее перевод какого-то национального автора мне приходилось редактировать), - очень милая женщина, правда, нервная, занимается йогой. А ее муж... Вообразите, окончил ин.яз., литинститут, писал стихи , но не печатался. Ну, литературная среда, сами знаете, ЦДЛ, богема. И вот как-то летом едут они в Коктебель, в дом творчества. Там, знаете, одним словом, богема. И вдруг оба заболевают, тяжело, в чем дело, неизвестно. Становится все хуже и хуже, и тут уборщица, которая убирала их комнату, ни с того ни с сего сообщает им: «Так вот, знайте, я не должна вам говорить, но Бог велит: «Это я вам сделала, на смерть. Креститесь, не то умрете». Представляете?» - Андрей смотрит на меня мягкими темными глазами. «И что же, крестились?» - «Крестились. И сразу выздоровели. Он после крещения все бросил: стихи, богему, ЦДЛ, стал ходить в церковь, читает святых отцов, очень строгая жизнь. И отец духовный у него строгий... знаете, чем-то похож на о.П. - отец Л.» - «Отец Л.? - вздрогнула я. - Какой?» - «Он был настоятелем в Хамовниках, а сейчас в Вильнюсе. Вы его знаете?» - «Ну, ведь я туда хожу... И этот ваш знакомый тоже ходит в Хамовники?»

      Мне вспомнился молодой мужчина, на которого я давно обратила внимание. Он был на всех праздничных службах в «Споручнице грешных». Тонкое, красивое, очень серьезное лицо, стоит всегда прямо, не шелохнувшись. «Смотри, как молится, - показала мне на него Тоня. - Монахом будет». Так это он? Да, он подходил, кажется, к о.Л. «И теперь ездит к нему в Вильнюс?» - «И часто. Думаю, будет священником. Вот только А. Он ее очень любит, но детей у них нет. И она все время занимается йогой. Ничего не может с ней поделать. Я спрашивал о.П., благословил ей прийти».

      А. пришла. Это была действительно умная, милая женщина. Мы познакомились, разговорились: к своему удивлению, я узнала, что некоторые мои сотрудники и знакомые писательницы тоже активно занимаются йогой и даже «выходят в астрал», даже слышать об этом было страшно. О.П. поговорил с ней, посоветовал бросить побыстрее эту мерзость, ходить в храм, чаще исповедоваться, причащаться. Но бросить было не так легко, и в храме я видела ее очень редко и то лишь на всенощной; постояв сзади недолго со страдающим видом, она уходила: «Больше не могу». К о.П. приходила еще реже; последний раз я видела ее у нас в конце Великого поста. Она поисповедовалась, на следующий день должна была причащаться. В Хамовниках на службе стояла впереди меня, и вдруг во время Херувимской оборачивается, лицо белое, как мел: «Мне плохо, выведи меня» Я вывела ее из храма, посадила на скамейку; руки в холодном поту, уже и глаза закатила: «Умираю...» Я в ужасе смотрела на нее. Что делать? Вызывать «Скорую»? Из храма выбежала знакомая женщина: «Вот таблетка, дайте быстрее!» Таблетка? Но ведь тогда нельзя причащаться... И тут меня осенило: «Святой воды!» Женщина вынесла чашку с крещенской водой, и я с размаху брызнула на бесчувственную А. В ту же секунду она вскочила: «Все, прошло!» - и бегом в храм. Я за ней. Уже пели евхаристический канон. А. Причастилась, и я проводила ее до дому - жили они неподалеку.

      Не знаю, бросила ли она свою йогу, думаю, что да. Я встретила ее через несколько лет, в том же храме. Муж ее уже был известным в Москве священником, и, наверно, по его молитвам, у них родился сын Сережа.

      Зимой мне довелось еще раз побывать в Балабаново у старца А. с Батюшкой - он сам попросил о.П., чтоб тот меня отпустил. Никогда я не ездила с ним так далеко; он был прост, немного грустен. Как и в прошлом году с о.П., мы шли по заснеженному полю, и я пыталась ступать ему след в след, и это было трудно. И его тоже старец и матушки встретили радостно, заулыбались, повеселели, - очень его любили.

      «А. old and А. young», - старательно выговаривая незнакомые английские слова, произнес Батюшка, показывая на фотографию на стене, где он был запечатлен вместе со старцем. Old по-монашески приветствовал young , сыграл ему на фисгармонии, что-то спел. Матушки, конечно, насели на Батюшку со своими бедами и нуждами, а одна, м. Пульхерия, все сыпала присказками, поговорками и притчами. Это была удивительная матушка; а как мне жаль, что я ничего не запомнила из ее веселых скороговорок, а в них всегда был особый смысл. Царство ей Небесное, умерла она давно... Родом была, кажется, из Брянской области, там жила ее сестра, там и скончалась, а до того все странничала, больше же всего любила Балабаново, и там оставалась надолго. Батюшку нашего она, видно, особо почитала, но и подшучивала и поддразнивала, особенно за увлечение магнитофоном (записи, между тем, у него были замечательные - песнопения, псалмы). Батюшка добродушно защищался, и всем нравилась их веселая перепалка. Скороговорки свои матушка перемежала длинными молитвами за всех и за вся; и кто в море плывет, и кто по суше идет, и за машинистов, и за трактористов, и кто на заводе, и в колхозе, и в школе, и в больнице, и за кого некому помолиться - тут она каждое слово выговаривала медленно, по слогам. «Что, послушница твоя?» - кивнув на меня, спросила она Батюшку. «Какая там послушница - ослушница», - нахмурившись, пробормотал Батюшка. «Да ведь она у о.П.», - вставил кто-то. Батюшка промолчал.

      Так у кого же я на самом деле? Я размышляла об этом, когда мы шли по полю обратно к станции, кто-то шел рядом с Батюшкой, я еле поспевала за ними. В электричке я думала, однако, только о том, чтобы быстрее попасть домой, а то о.П. уже, наверно, сердится, и на вокзале в Москве поспешно распрощалась с Батюшкой, стараясь избежать его внимательного взгляда.

      История с Левкой, между тем, продолжалась. Теперь он устроил новое безобразие: ему нужны были деньги, а мы не давали, и он стал таскать уже не у меня, - у гостей. Прямо из карманов пальто, у кого рубль, у кого три, у кого пять. Гости молчали - неудобно было говорить такое о.П., и неизвестно, долго ли бы это продолжалось, если бы не мать Л. Ей все было удобно, и в один прекрасный день она сказала о.П.: «А Левка-то твой деньги таскает. У меня в кармане два рубля было, точно знаю, вышла от тебя - пустой. Говорю тебе, это Левка». Позвали Левку, он, конечно, отказывается, устроил, как и тот раз, истерику, но матушка приперла его к стенке, и, в конце концов, ему пришлось сознаться. «У кого еще брал?» - спросил о.П. Оказалось, много у кого. «Вспомни всех и составь список». Левка долго вспоминал, список получился человек в 20. Затем о.П. велел мне дать ему деньги (украденные он, конечно, давно истратил), Левке велел, когда будет приходить «пострадавший» падать ему в ноги, просить прощения и отдавать взятую сумму. Так он и делал. И больше уже не крал.

      Зимой приступы астмы у него участились. О.П. достал только что появившийся астмопент, он хорошо помогал. Но поскольку вел себя Левка по-прежнему отвратительно, о.П. придумал самое действенное наказание - отобрал у него астмопент. «Дам, если покаешься и попросишь прощения». И вот - страшный приступ. Левка хрипит, задыхается. Сидит, согнувшись, на кровати, просит: «Мама... мама». А я - как каменная. Даже его не жалко. Устала от этой борьбы с ним. «Ну и помирай». - «Попроси астмопент, ну, попроси...» О.П. у себя в келии. «Сам проси, я не буду. Хоть на брюхе ползи и проси», - говорю я жестоко. И он ползет, ибо не может дышать и не хочет умирать. Красный, с вытаращенными глазами, страшно смотреть. Что они делают там так долго? Наконец, Левка появляется - с астмопентом, дышит, улыбается. Потом о.П. рассказывал: «Я давно понял, что надо отогнать от него беса, совсем его одолел. И вот, когда он приполз, я почувствовал: только сейчас. Он хрипит: «Батюшка, простите...» А я ему: «Вставай, подымай руки вверх». Кое-как встал. «И говори: Отрицаюсь тебе, сатана». Сказал. «Еще раз... И третий». Как при крещении. Отрекся от сатаны, это и надо было! Ну, тогда уж и дал ему лекарство».

      Да, злой дух отошел от Левки. Он стал спокойнее, послушнее. И 17 февраля - я запомнила этот день - сам захотел, после долгого-долгого перерыва, пойти на вечернюю службу в Хамовники. Была всенощная с акафистом под праздник иконы Божией Матери «Взыскание погибших».

     


Весна 1977-го года вроде бы предвещала доброе. Левка очень медленно, но все же менялся к лучшему - его потянуло в храм, к о.П., а меня - к Батюшке. Как-то вдруг, сама не знаю, почему, почувствовала: не о.П. мой отец, а он, только он. Конечно, поскольку живем вместе с о.П., то должна его слушаться, выполнять поручения, вести хозяйство. А остальное...

      Господи, как же я совсем душою оставила Батюшку? Где была эта моя окаянная душа? И со вновь вспыхнувшей любовью к Батюшке я поехала в Струнино. Он уже все знал, встретил меня улыбающимися глазами. И так стало чудно, легко - будто вернулась из странной, затянувшейся поездки. И дом его, и сестры, и мама, - все были такие близкие, родные!

      Мы шли с Батюшкой по Струнино, и я стала спрашивать, долго ли ему еще бродить по этой «шаталовой пустыни», ведь надо служить, а то ведь уходит все. «Ничего, ничего, - успокоил он меня. И добавил серьезно. - Знаешь, этот упадок - перед большим подъемом. Все впереди».

      Да, впереди. И совсем, совсем близко.

      В начале апреля, перед Благовещением, Батюшка поехал в Почаев. Узнать, как идут дела, и побыть пока так, без прописки. Наместник звал - помочь исповедовать, народу постом очень много.

      Я чувствовала, что поездка эта надолго. Провожая его, ныла: «А у кого исповедоваться-то? Ведь у меня скоро день Ангела. У чужого дяди, да?» - «Ну да». Батюшка был сосредоточен, задумчив. «К Пасхе хоть вернетесь?» - «Не знаю». На перроне Киевского вокзала провожали его только с Раей-татаркой. Было странно, грустно смотреть на Батюшку за окном вагона, на его благословляющую руку, на быстро исчезающее лицо.

      Я впервые почувствовала себя сиротой.

     

     



ЧАСТЬ Ш

     


      ПОЧАЕВСКИЕ ВЫСОТЫ

     


      1


     


Не знаю, догадывался ли о.П. о моих чувствах, - у него возник в отношении меня особый план. Он нашел мне жениха! О чем и сообщил, загадочно улыбаясь: «Очень хороший человек. Как раз для вас». - «Но я не хочу замуж!» - «Почему? Надо, надо. Человеку надо помочь. Он вдовец, двое маленьких детей». - «Да какая из меня мать! К тому же я старая». - «И он немолодой». И рассказал историю этого человека.

      По профессии В.С. геодезист, был женат, имел сына. С женой жили душа в душу, но в какой-то момент души их разошлись: В.С. потянуло в церковь, а жене это было чуждо. Однако жили неплохо, пока не наметился второй ребенок. Жена рожать не хотела, В.С. настаивал. В конце концов, жена сказала: «Раз уж ты так хочешь, то и будешь с этим ребенком сидеть, если что». - «Ну, и буду сидеть». Родился Алешка. И вот какое-то учреждение, где работала жена, организовало экскурсию на выходные в Ереван. «Вместе могли бы, если бы не Алешка. А теперь сиди с ним, обещал ведь». В.С. остался с детьми, жена полетела в Ереван. Но не долетела: самолет разбился возле Воронежа. Не было бы малыша, погиб бы и В.С. Он спас жизнь Алешке, а тот - ему.

      И вот этому В.С. нужна жена-помощница, мать его детям. О.П., которого кто-то с ним познакомил, предложил меня. В.С. пришел со старшим, десятилетним сыном посмотреть. О.П. познакомил, поговорили... оказалось, понравилась. Стал приходить час-то, о.П. старался сблизить, давал совместные поручения и очень радовался. Мне это, конечно, льстило - баба есть баба - но не больше, замуж я не собиралась.

      Однако к лету В.С. уже готов был сделать мне предложение. Оставалось получить благословение у нашего Батюшки. И он поехал в Почаев. Вернулся через несколько дней удрученным. Мне ничего не сказал, а о.П. поведал, что подходил к Батюшке (он все время, утром и вечером, на исповеди), рассказал ему, что вдовец, двое детей, им нужна мать и т.п. Батюшка только усмехнулся: «Да какая из нее мать! Она и своего сына воспитать не может». На этом разговор их закончился. Мне же Батюшка прислал с В.С. образок Спасителя, напоминая: «Пошла за Христом, так иди», и коротенькую записку: «В Почаевской Лавре хорошо, общая исповедь лучше, чем в Троицкой, поле деятельности огромное, горло уже болит, надо здесь потрудиться». Благословил приехать - «снять московское напряжение и духовную тяжесть».

      А В.С. остался просто добрым знакомым. Когда приходил к о.П., мы с ним сидели за чаем и разговаривали. Вера у него была непоколебимая, все церковные правила, устав соблюдал неукоснительно и детей так воспитывал. О.П. еще попытался найти ему жену, но ничего не получилось, так и остался один.

      Тем временем случилась еще одна история, с дочерью Раи - Мариной. Год назад, уже после аборта, она познакомилась с другим парнем и вышла замуж. Венчаться поехали к старцу в Балабаново. После венчания, во время праздничного обеда, старец вместо положенного в таких случаях «Многая лета» возгласил «Вечная память». Вокруг зашептались, стали его поправлять, а он все равно пел «Со святыми упокой». Всем было, конечно, не по себе, а уж новобрачным!

      И вот теперь все стало ясно. Марина забеременела, но, в отличие, от того раза, переносила все страшно тяжело. Постоянно рвала, есть ничего не могла, худела. Легла в больницу, сказали: интоксикация, ребенок не развивается, надо срочно делать чистку. И тут до нее дошло: ведь это наказание за тот страшный грех! От чистки наотрез отказалась. «Можете умереть вместе с ребенком», - предупредили врачи. «Ну и пусть», - плакала она. Вот тебе и «вечная память!»

      Но Господь помиловал: приехал из Почаева Батюшка - будто почувствовал. Приехал недельки на две, отпустили отдохнуть, да и не был еще в Почаеве прописан. Первым делом ему рассказали о Марине. Он велел, чтоб ушла из больницы, и тогда поехал к Рае, поисповедовал Марину, она со слезами, от всей души покаялась, и все пошло нормально, в положенное время родила Катьку. Правда, с мужем прожила недолго, разошлась.

      Батюшка рассказал нам о Почаеве. Ему там очень нравилось - много работы, можно вовсю развернуться, он это почувствовал. Батюшка расхваливал Почаев, а мы, московские, расхваливали Троице-Сергиеву Лавру и уговаривали его поверить, что он еще сюда вернется. Чуть не плача уговаривали, он же только улыбался. Не верил, конечно.

      В те дни ехали как-то в гости, Батюшка и нас человек 7-8. В метро все прошли вперед, мы с Батюшкой немного отстали. «А знаешь, - сказал он мне, показывая на наших девчонок, - ведь ты хуже их всех». - «Конечно», - с готовностью согласилась я. Хуже так хуже, главное, что Батюшка сейчас вот рядом, а когда он рядом, чувствуешь себя, будто цыпленок под крылом матушки-наседки: тепло и безопасно. Приехали в гости: хозяйка, увидев такую компанию, изумилась: «Ну, Батюшка, вы прямо как комета с хвостом!»

      А «комете» пора было, оторвавшись от хвоста, улетать в свой Почаев. Я же оставалась в Москве, и дни проходили в обычных заботах и хлопотах, в беспрекословном послушании о.П.

      В следующий раз Батюшка приехал в Москву уже осенью. Приехал с Марией, новой своей почаевской «чадой», она ему там много помогала. Они ездили до этого в Вильнюс, были у о.Л., который уже к тому времени стал наместником Свято-Духова монастыря, разговаривал с ним. Расспрашивать я не решилась.

      Батюшка заходил с Марией к о.П., потом отправился в Струнино. Я приехала туда как раз в тот день, когда из Почаева пришла ему телеграмма: прописка разрешена, и он зачислен в число братии Лавры! Батюшка веселый, радостный, дал мне телеграмму и велел прочитать вслух. Я чуть не плакала, а он разве что не смеялся. Очень уж любил Почаев, приезжал туда еще парнем и тогда почувствовал его особую благодать. «Там произошло мое духовное перерождение, - говорил он. - Как? Это тайна. Но я стал другим человеком». А я? Была там два раза с Тоней - и ничего не почувствовала. Зато Троицкая Лавра... Как там хорошо, с Преподобным, какое там все родное. И везде, везде там - Батюшка.

      Теперь ему надо было быстрее возвращаться в Почаев, уже насовсем. Он благословил нескольким своим струнинским чадам переезжать туда, среди них была и Наташа, удивительно милая, чистая, спокойная девушка, переехавшая в Струнино из Казахстана вслед за своей крестной и ее дочерью.

      А мне что же делать? Батюшка сказал твердо: приезжай. Можешь вместе с ними.

      Но с ними я поехать не смогла - такая была дома обстановка. И с Левкой еще далеко не все в порядке, и как оставить их с о.П.? И сам о.П. не благословлял. Кого же мне было слушаться? Теперь-то я знаю, кого. А тогда... Я послушалась о.П. и сидела по-прежнему дома. Не сидела, конечно, а носилась - занималась хозяйством, принимала гостей, бегала по городу.

      Гостей приходило все больше. Бывали из других городов, каждую неделю приезжали семинаристы (двое из них сейчас уже епископы, а сколько архиманадритов, игуменов, иереев). Много было интересного: судьбы людские, Божий Промысел над каждым человеком.

      Поразила меня история Марфы, старушки, жившей неподалеку от нас. Не знаю подробностей ее жизни, была она, как у многих, нелегкая: мужа давно нет, сын пьяница, в доме мат, чуть ли не побои. Марфа ходила в церковь, кротко терпела сына. Потом тяжело заболела: рак. Перенесла операцию, какое-то время еще тянула, вскоре слегла. Ухаживала за ней близкая духовная дочь о.П. - Оля; а сам о.П. приходил, причащал ее. Долго лежала Марфа. Рак всю ее съел, а она не умирала. О.П. с Олей удивлялись: почему? Почему не умирает, ведь покаялась, подготовилась... И вдруг Оля прибегает к нам: срочное дело - надо быстрее к Марфе! Что такое?

      Оказалось, они с Марфой разговорились, и Оля поинтересовалась, почему она каждый день, даже теперь, больная, читает акафист архангелу Михаилу; сама не может - просит, чтоб прочитали. И тут Марфа призналась, что есть у нее давний грех перед каким-то мужчиной, которого звали Михаилом, страшный смертный грех, и она давно дала обет читать за него каждый день акафист. «А вы в этом грехе каялись?» - спросила Оля. «Нет, не могу. Стыдно». Видно, она сказала Оле, что за грех, потому что та схватилась за голову и помчалась к о.П. Тот сразу пошел к Марфе, и она, слава Богу, покаялась. Однако все еще не умирала. Как-то Оля попросила меня посидеть с ней. Она лежала, маленькая, беленькая, высохшая, в светлой - весь угол в иконах - комнатке, пахло ладаном, еще чем-то душистым, и от всего не исходило никакого запаха тления. Лежала молча, ничего не просила, не стонала, видно, молилась.

      Умерла она 21 ноября, в день памяти архистратига Михаила. Ждала, значит, этого дня. «Молилась ему, вот он и забрал ее душу», - сказал о.П.

      Была еще одна кончина. Одна добрая женщина, духовная дочь о.Н., завуч медучилища, в котором учились и батюшкины племянницы, тоже заболела раком. Опухоль грудной железы. Попросила благословения не делать операцию, о.Н. благословил. И ее тоже рак съел, но жестоко, разрывая на куски все тело, которое гнило заживо. Она все терпела, терпели и те, кто приходили к ней, она была одинокой. О.Н. как-то навестил, сидел возле нее, перевязывал гниющие раны... О.П. приходил причащать, рассказывал: в квартиру войти невозможно, такой запах, что чуть не потерял сознание. В этих муках она и скончалась.

     


Время шло потихоньку-полегоньку, а мне становилось все тяжелее без Батюшки. У кого исповедоваться? У о.П. не могла, видно, не было благословения, на приходах толком не исповедуют. Данилова монастыря еще не было, и я ездила изредка в Загорск. Как-то подошла в Лавре к о. Лаврентию, сказала грехи, поплакалась, что духовный отец уехал, и не знаю, что делать. Он сказал: «Ни к кому другому не ходи, не привыкай, на исповедь подходи к любому». Эти слова меня успокоили: значит, отец у меня есть, я не сирота. Есть, да не здесь. Так далеко...

      Мне все еще не верилось, что он уехал насовсем. Нет, он должен вернуться к Преподобному! Об этом я просила преп.Сергия, когда бывала в Лавре, и просила, конечно, не только я. Кто-то рассказывал, что явственно видел Батюшку во время службы в алтаре. А я однажды, когда была в Струнино и ночевала у Маргариты-врача, ощутила Батюшкино присутствие. Так ясно, так отчетливо, будто он рядом был.

     

      2


     


Наступил Великий Пост. Все больше приходило к о.П. людей, чаще других бывал мой крестник Алик, па-сынок Володиного приятеля. Он уже окончил школу, стал студентом МГУ и приходил с однокурсниками. Радостно и приятно было смотреть на этих хороших ребят, но я не радовалась, а завидовала: им-то хорошо, у них о.П. рядом, а у меня? Чувство это становилось с каждым днем все сильнее.

      Так я мучилась; о.П., конечно, все видел, и, подождав, пока мои муки достигли предела, разрешил постом съездить в Почаев. На недельку, не больше. Я написала Марии, батюшкиной помощнице. Она ответила: приезжайте и захватите с собой батюшкину маму и сестру Ксению, они тоже собираются. Так благословили.

      И вот, 23 марта 1978 года, я отправилась в Почаев. С Екатериной Петровной и Ксенией. Мама была больна, обострилась гипертония: лицо темное, под глазами круги. С трудом ходит, с трудом едет. Наконец доехали. Мария встретила нас в Тернополе, взяла такси (автобусом до Почаева два часа, маме тяжело).

      И вот Лавра. Высокая, белая, она встала во весь свой рост в окошке машины, медленно повернулась, блеснула золотом куполов и исчезла. Мы въехали в городок, и я сразу почувствовала, что я здесь впервые. Да, я здесь никогда не была! И как здесь все странно, необычно, в этом новом батюшкином доме... Мария повезла нас к себе - жила совсем рядом с Лаврой.

      К вечерней службе стали собираться в храм, была суббота. В 4 часа Батюшка начинает Успенском соборе общую исповедь, народу к нему очень много, ведь пост, - объяснила Мария.

      Мы вошли в Лаврский двор, поднялись по ступенькам к Успенскому собору, задержались на паперти. Там сидели нищие, слепцы, пели хором и по одному, некоторые играли на гармонии. Пели по-старинному, протяжно, красиво. Повеяло чем-то древним, давно забытым. Мы постояли, послушали и пошли в храм.

      Храм, огромный, высокий, полон народу. Справа толпа, я слышу там батюшкин голос. С трудом пробиваемся поближе - вон Батюшка на кафедре проводит общую исповедь. Заметив нас, на секунду умолкает, окидывает взглядом.

      После общей по очереди подходим к нему. Я чувствую страшную робость: Батюшка в мантии, в клобуке совсем не такой, каким был в Москве, в Струнино и даже не такой, как в Загорске. Какой-то совсем другой, из другого, почаевского мира... разговаривать ему сейчас с нами некогда, и он велит зайти после всенощной на проходную. Но здесь порядки не такие, как в Троицкой Лавре. На проходную не пускают даже родственников, и Батюшке приходится просить самого наместника, чтоб нам открыли дверь. Наконец проходим, садимся, он беседует с мамой, Ксенией, меня будто не замечает. И только когда мы собираемся уходить, бросает вскользь и как бы не мне: «Недельки три хоть побудете?» - «Как благословите», - отвечаю я, а сама думаю: три? О.П. только на одну отпустил. Кого слушаться?

      На этот раз я послушалась Батюшку. Жила себе и жила. Сначала мы все были у Марии, но маме стало тяжело подниматься к ней на 2-й этаж по узкой лестничке, и Батюшка устроил ее на другую квартиру, еще ближе к Лавре; хозяйка принимала паломников. Несколько раз мама ходила с нами на службу, сидела на своем складном стульчике, но однажды по дороге чуть не упала, еле довели ее. И слегла. О возвращении в Струнино не могло быть и речи. Ксения уехала, и вскоре приехала Лида, батюшкина племянница, дочь его сестры Вар-вары. Приехала ухаживать за бабушкой - так благословил о.Н.

      Но пока ее бабушка жила на квартире без нас. И ухаживала за ней другая женщина, мы же оставались у Марии. У нее оказалась и Г., близкая батюшкина духовная дочь, которой он благословил пожить в Почаеве; приехала и некая Т., с Украины. Получилась целая компания. Но общаться нам было некогда, почти весь день проводили в Лавре.

      А время шло, уже и три недели были на исходе. Я наконец решилась позвонить домой .О.П., конечно, был в гневе: «Сию минуту садитесь в самолет и чтоб сегодня были дома!» Сию минуту, я, естественно, на самолет не села, а на следующий день подошла к Батюшке, сказала: «Ну что ж, езжай, - ответил он. Потом, глядя поверх меня большими посерьезневшими глазами, проговорил. - Приезжай еще. Тебе в Почаев благословение есть».

      Дома я получила хорошую взбучку, но не очень переживала - раз Батюшка благословил, все устроится. Но уже никак не ожидала, что буквально через несколько дней о.П. сам нагрузит меня с ног до головы книгами и скажет: «Надо срочно отвезти в Почаев, братии очень нужно. Езжайте, через три дня вернетесь». Это было перед Страстной.

      Батюшка, увидев меня в храме (исповедовал вечером в Похвальной церкви) изумился: тоже, конечно, не ожидал, что я появлюсь так быстро. Подозвал: «Что, отпустил о.П.?» - «До понедельника». - «До понедельника...» - усмехнулся он.

      Да, в страстной понедельник надо было возвращаться. Ну, в крайнем случае, во вторник. Уезжать, значит... Но как, когда такие здесь службы, когда тут Батюшка, когда вообще все здесь так удивительно. Что же делать? В понедельник вечером подошла к Батюшке, решила все вопросы; он отвечал холодно, сдержанно. «Значит, едешь?» Я решительно кивнула, отошла с тяжелым чувством. Сомнения терзали меня. Я чувствовала, что не надо ехать. Но душа болела за дом, за о.П., за Левку. Как они там, одни, вот-вот Пасха, надо убираться, готовиться.

      Я стояла перед чудотворной иконой Почаевской Божией Матери, глядя на нее и ничего не видя. И вдруг услышала: кто-то говорил проповедь о Страстной, о Пасхе, о том, что встречать Пасху надо не уборкой, не чистым домом, а чистым сердцем, что все бытовое не имеет значения. Это для меня говорят, - мелькнула мысль. Уборка, готовка, все это ерунда. Надо остаться. И тут я увидела перед собой чудный лик Божией Матери и услышала, как Она спрашивает меня: «А ты можешь претерпеть все тяготы, все лишения в Почаеве? Сможешь?» И я, с непонятно откуда взявшейся решимостью, ответила твердо: «Смогу».

      На следующий день перед ранней я стояла возле батюшкиной кафедры. Его еще не было. Служили утреню: тихо, умиротворенно и скорбно пели монахи страстные песнопения: «Се, Жених грядет в полунощи...» Батюшка прошел рядом, спросил: «Едешь?» - «Нет», - ответила я.

      Всю Страстную мы провели в храме. Из Москвы приехали еще Оля и Валя, сестрички, давние чада Батюшки. Мы все вместе выстаивали длинные службы, стояли с начала до конца, слушали все до одной батюшкины проповеди, а домой к Марии прибегали только чуточку перекусить и поспать.

      В Страстную субботу - у меня день Ангела. В пятницу есть ничего нельзя, ночью Погребение, утром длиннющая служба, и от усталости и голода я чуть не теряю сознание в переполненном храме, даже ничего не слышу, только молю Бога, чтоб выстоять, дождаться Причастия. Кое-как выстояла, причастилась, пошла к Марии передохнуть. Через какое-то время она будит меня: принесла поздравление от Батюшки. Красивым, «художественным» почерком написано пожелание: «Всегда ликовать, как избранному Израилю», а также «Храни себя от грехов. Твой враг - язык». И открытка, изображающая Тайную вечерю. От поздравления веет отцовской лаской, и пропуска. Мимо ушей слова насчет моего врага. И напрасно.

      После пасхальной радости - первое почаевское искушение, первое, но далеко не последнее и еще не самое страшное. К Марии, у которой мы жили, нагрянула милиция - кто-то, видно, уже донес, что «находятся без прописки», и хотя так жили пол-Почаева, милиция регулярно устраивала налеты. Пришлось от Марии уйти, к той женщине, Галине, у которой жила батюшкина мама. Галина всех нас приняла, хотя и так комната у нее была битком набита, не знаю, как только мы втиснулись. Мое место ночью оказывается на полу: ноги под кроватью, голова под столом, вместо подушки сумка, вместо одеяла кофта... «Сможешь перетерпеть все лишения? - вспомнила я и опять ответила. - Смогу. - И, подумав, добавила. - Если Ты поможешь».

      Итак, мы опять у этой Галины. Батюшка часто заходил сюда навестить маму; она почти не вставала, и он причащал ее дома. И вот как-то, придя, сказал, что приехали какие-то ребята из Черновиц и просят его поехать с ними; у них там образовалась секта наподобие баптистов, хорошо бы выступить, рассказать о православной вере. Батюшка благословил меня ехать с ним - я ведь тоже была, можно сказать, специалистом по баптизму, помогала писать диссертацию.

      Черновцы от Почаева - в нескольких часах езды на автобусе. Нас встретили и повезли в село, где должны были праздновать свадьбу двух молодых сектантов.

      Свадьбы в тех местах устраиваются во дворе: делается тент, под ним, в несколько рядов, длинные-предлинные столы, скамейки; разместились, наверное, человек 600. На столах всевозможные закуски и ни грамма спиртного, сектанты не признают, не употребляют его даже на торжествах. Батюшку и других почетных гостей посадили впереди, в «президиум». Родственники, друзья новобрачных говорили речи; дали слово и Батюшке. Он долго рассказывал о православной вере, слушали его, открыв рты, но потом посыпались вопросы, возражения, - спорили, в основном, сектантские пресвитеры. Я сидела неподалеку от Батюшки и переживала - видела, как ему тяжело в таком духовном окружении; у него страшно разболелась голова, еле досидел до конца обеда.

      Но и потом его долго еще не отпускали, окружили плотно, с трудом удалось вырвать; ждала машина, чтобы ехать в другое место, украинское село уже на территории Молдавии. Там обстановка была совсем другая, радостная, дружелюбная. Батюшку с нетерпением ждали. Людей собралось полсела; он всех принял по одному, исповедовал, беседовал, утешал, люди выходили от него повеселевшие, просветленные. Вечер и всю ночь он так трудился, а рано утром сельчане, человек 30, собрались за столом и стали петь. Пели «псальмы» - духовные песни, и так пели! Незамысловатые слова, мелодичный напев, слаженный, в одно дыхание, хор голосов: мужских, женских, детских. Так это было трогательно и умилительно, что я потихоньку хлюпала, а Батюшка улыбался и записывал на магнитофон. Потом нас отвезли на машине в Почаев.

      Радостна и интересна была мне эта поездка. Но где радость, там и печаль: опять искушение... На следующий день утром стою, как всегда, у батюшкиной кафедры, слушая общую исповедь. Сразу после этого он меня подзывает, протягивает телеграмму. Читаю: ему, в Почаев, от о.П. Текст иносказательный, но смысл таков: почему меня держат в Почаеве? Чтоб немедленно отправляли домой. Немедленно!

      И меня немедленно отправляют: «Сегодня поедешь» Как! Я ведь уже решила, ведь все ясно. Ясно, что я должна быть здесь. Рву на клочки телеграмму: «Что ему от меня нужно?» Батюшка хмурится и говорит снова: «Сегодня поедешь. Все. Иди».

      Я плачу, но иду. И вечером уезжаю в Москву.

      В Москве получаю изрядную взбучку: «Я что вам тут, Левкина нянька?» И правда, разве он обязан был сидеть с Левкой! Левке этому, правда, уже 15 лет, но по хозяйству он ничего не привык делать, да и вообще... Однако я вижу, что жили они без меня совсем неплохо, мать Л. и другие часто приходили, помогали...

      О.П. не только сам был возмущен, но успел возмутить как следует и Машу, та уже была у своего о.Н. и пожаловалась на меня: торчит, мол, в Почаеве, а дома сын без присмотра, о.П. без хозяйки... О.Н. передал, чтобы я к нему приехала. Поехала я в жутком страхе - была ведь у него уже один раз: тогда, в самом начале, Батюшка сам подводил меня к нему насчет работы. Тогда-то все было хорошо, а сейчас.

      Боялась не зря. О.Н. сказал строго: в Почаев не езди, живи дома, воспитывай сына. И устраивайся на работу. Можно в храме. «Петь умеешь?» - «Нет». - «А что умеешь?» - «Да ничего». - «Как это ничего?» - «Только ручкой по бумаге водить». - «Ну, тогда иди санитаркой в больницу»«, - сказал о.Н. - «А у кого исповедоваться?» - осмелилась я спросить. «Повседневные грехи у любого, а если что серьезное - у меня».

      Вот так. Вышла от о.Н. убитая. Что делать? Ослушаться его нельзя, он ведь батюшкин отец. Значит... Значит, прощай, Почаев? И - прощай, Батюшка?

      Дни проходили, как в тумане. Да, надо устраиваться в больницу. Я уже стала подумывать о 31-й, недалеко от дома, санитарки везде нужны, возьмут. Хотя какая из меня нянька, вон даже маму не могла перевернуть...

      Ну, какая из меня санитарка? - спрашивала я у о.П., но он отмалчивался. Так прошло, наверно, недели три. И вдруг он снова нагружает меня с ног до головы книгами: «Отвезете в Почаев». Я не верю своим ушам: «В Почаев? А как же о.Н., ведь он запретил?» - «А если больше некому отвезти? Там ждут, собирайтесь», - и уже не говорит, когда вернуться.

      «Значит, такова воля Божия?» - думаю я. Ведь я-то сама уже смирилась, а Бог через о.П. все равно посылает...

      Приехав, иду в храм, рассказываю все Батюшке. Он выслушивает молча, а позже, зайдя к нам домой, как бы между прочим спрашивает: «Как тебя по отчеству?» - «Львовна», - отвечаю я и удивляюсь вопросу. Он словно не слышит: «Так как тебя по отчеству, Александровна или Николаевна?» - «Да Львовна же, Батюшка!» - «Вот я и говорю: Александровна.» Тогда до меня доходит: дочка-то я его, Александра в миру, а не о.Н., которого звали в миру Николаем. О.Н. - батюшкин духовный отец, но это не значит, что и я тоже...

     

      3


     


Итак, начались мои три, с небольшими перерывами, года в Почаеве.

      Три года в Почаеве - это как один огромный, до предела насыщенный день. Его невозможно разобрать на отдельные, следующие друг за другом часы, минуты; это одно неразделимое целое, как неразделимо и цельно непередаваемое величие Почаева, его святыня. И так трудно охватить все это из сегодняшнего дня и еще труднее описать, потому что он не ушел в прошлое, а остается настоящим, сегодняшним днем.

      ... Я встаю рано утром и, схватив сумочку с тетрадками и книгами, бегу в Лавру. В будний день служба с 9, а в 8 Батюшка начинает общую исповедь. До этого надо приложиться к мощам преподобного Иова в Пещерной церкви, к чудотворной иконе Почаевской Божией Матери, к Ее стопочке, а затем как-то протиснуться к загородке и Троицком соборе, за которой Батюшка проповедует и исповедует. Я должна записать общую исповедь, а потом стоять неподалеку, так как могу понадобиться: отдать Батюшке что-то или передать кому-то или... да мало ли что, поручений хватало. Стою, одним ухом слушаю службу и даже пытаюсь молиться, одним глазом поглядываю на Батюшку: вдруг поманит пальцем, подзовет. После службы бегом домой: обед, домашние дела, а к пяти снова в Лавру, снова то же самое. В воскресение и в праздники Батюшка исповедует на поздней, и можно немного дольше поспать, но зато всенощная накануне - с 4-х до 11-ти! Иногда Батюшка всю неделю служащий, а в пять утра полунощница, в 9 литургия. В эти дни я должна быть в Лавре, после полунощницы, с Похвальной церкви бежать к Преподобному и не прозевать Батюшку, когда он приложится к мощам и пойдет к себе - надо подскочить, взять благословение, спросить глазами: ничего не нужно? - и тогда уже отправляться с легким сердцем домой, вздремнуть пару часов.

      А как служит Батюшка Литургию! Я стою впереди, не сводя с него глаз. Как благодатно каждое движение, жест, как отчетливо, умилительно каждое слово! Когда во время Херувимской он воздевает руки, я ясно ощущаю: он действительно посредник между Богом и нами, стоящими в церкви, между Богом и людьми. Хоть бы никогда не кончалась Литургия!

      По большим праздникам народу в Лавре - несть числа. Особенно летом: на Петра и Павла, на Почаевскую - 5-го августа, на Успение, на Преподобного Иова 10-го сентября. Народ заполняет небольшой двор, все храмы; там и ночуют. В огромном Успенском соборе колонны обрастают снизу сумками, узлами, корзинами -бабки приезжают со всей Украины, Молдавии.

      Кого тут только не увидишь! Больные, уроды, бесноватые... Приезжают к Великой святыне, к Божией Матери, к преп. Иову, приезжают с надеждой и верой за исцелением. И многие его получают.

      Женщина подвела к Батюшке сына, у него странная болезнь: двоится в глазах, все видит в двух экземплярах. Батюшка поисповедовал обоих, велел приложиться к иконе Божией Матери. Мальчик исцелился.

      Двое мужчин привели парня: он не мог ходить, и они волокли его, держа подмышки. Подвели к Батюшке, потом к иконе Божией Матери. И уехали. Через какое-то время парень приезжает уже сам. И рассказывает: «На обратном пути в автобусе ребята держат меня, вишу у них на руках. И вдруг - чувствую в ногах силу, чувствую, что могу на ноги встать. Прошу ребят отпустить... и встаю! А когда доехали до дома, то и пошел. Пошел своими ногами!»

      И сколько было таких случаев! Батюшка рассказывал, что раньше возле чудотворной иконы Божией Матери лежали костыли, палки - хромые, исцелившись, оставляли их там.

      А бесноватые! Нигде им, наверно, не была так тяжко и мучительно, как в Почаеве: не могли вынести эту святыню. В храме то и дело раздавались крики, вопли, рычание, дикий хохот. На моих глазах несли к чудотворной иконе женщину, несли, словно труп. Подняли, кое-как приложили - она тут же вскочила на ноги и бросилась прочь.

      Наблюдала я и такую картину. Большой праздник, кажется, Успение, полным-полно народу, страшная толкотня, с трудом могу удержаться на ногах неподалеку от батюшкиной кафедры. Вдруг люди расступились, я слышу какие-то нечленораздельные крики и вижу: молоденькая девушка бьет изо всей силы ногой в живот женщину, судя по всему, свою мать. У девушки лицо перекошено, слюни текут, она выкрикивает что-то вроде «Ребенок.... ребенок.. на тебе, на!», плюет на пол, растирает: «Вот он ребенок, вот!» Женщина терпеливо и даже спокойно переносит удары, видно, привыкла. Потом подходит к Батюшке, долго с ним разговаривает, отходит - и начинается то же самое. Похоже, Батюшка рассказал нам: «Эта женщина - врач-гинеколог. Делает аборты уже 30 лет. Сколько их сделала! И дочь у нее стала бесноватой, как найдет на нее - колотит мать в живот. Я ей сказал, что надо покаяться и сменить работу, иначе с дочерью еще хуже будет. Ведь ты, говорю, палач, убиваешь детей. А она в ответ: «Я не убиваю, я только машинку держу, она сама все делает». И не думает каяться».

      Видели мы и такое. Мать подвела к Батюшке сына, парня лет 20-ти. Он весь дергался: руки, ноги, голова ходуном ходили. Батюшка поговорил с ними, потом повернул парня лицом к народу: «Видите, что с ним?! И знаете, почему такой? Играл на баяне в церкви, которую в клуб превратили. Сидел, где был алтарь, играл, а молодежь танцевала. Доигрался...»

      А еще я видела, как две женщины водили по храму молодого человека; он отрешенно смотрел перед собой, а иногда вскидывал руку, как наши руководители во время демонстрации с трибуны, и выкрикивал невнятно какой-то лозунг. «Наверно, комсомольским работником был да рехнулся», - подумала я. Женщины поставили его перед чудотворной иконой, стали молиться: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Долго молились: безумец стоял молча, глядя на икону. И вдруг тоже, медленно, четко произнес: «Пресвятая Богородица, спаси нас!» Женщины обрадованно крестились. Кто знает, может, и спасла его Богородица.

      Матерь Божия... Каким реальным было здесь Ее присутствие! Я ощущала его постоянно, хотя не сразу поняла. Не сразу поняла, что этот свет, эта высокая молитвенность в самом воздухе Лавры, что все это от Нее. Что все от Нее и в длинных неспешных службах, и в особой умильности ранних обеден в полутемном пещерном храме, освещенном лишь свечами и лампадами, и в суровости раки преп. Иова, его пещеры, где он подвизался много лет, и в вечерних воскресных службах у Ее стопочки с акафистом «Радуйся, Похвало Почаевская, надежо наша и утешение!» - все, все здесь было пронизано любовью Божией Матери к нам грешным, все было осенено Ее благодатным покровом.

      В храме, на службе возле Батюшки время пролетало незаметно и обо всем забывалось: о еде, о сне, о всех насущных заботах. Но и как хорошо было поздно вечером, получив батюшкино благословение, с какой-то окрыленной душой идти домой, совсем ненадолго, на несколько часов. Как это было бы хорошо, если бы... С домом дела не ладились.

      У странноприимницы Галины мы жили недолго: откуда-то взялся ее сын с семьей и всех поразгонял; меня выгнали на улицу чуть ли не ночью. Оставили только одну маму и ту женщину, что за ней ухаживала.

      Мы разбрелись кто куда. Уже думала, что придется уезжать, и тут приютила Антонина, у нее жила девушка Наташа, приехавшая из Струнино по благословению Батюшки. Наташе удалось прописаться в Почаеве и устроиться на фабрику, что было очень трудно; она и уговорила Тоню взять меня.

      Тоня была женщина строгая, любила во всем порядок, и мы с Наташей ее слушались, старались делать что надо по дому. Правда, для домашних дел у меня почти не было времени, но Тоня не сердилась, видела, что я на послушании у Батюшки, а она его очень уважала. Прожила я у нее месяц, все было хорошо, а потом Батюшка собрался в отпуск, мне же благословил поехать в Москву.

      В Москве, слава Богу, все было в порядке. О.П. уже привык, что меня нет, с Левкой у них отношения налаживались, кто-то помогал по хозяйству.

      Когда я вернулась в Почаев, оказалось, что у Тони жить больше нельзя. Где же? Батюшка помог, попросил одну старенькую матушку, которая жила на квартире недалеко от Лавры на улице, почему-то называвшейся Гробы. Хозяйка дома была очень добрая, надо было помогать ей по хозяйству, и я разрывалась на части.

      Сюда, на эти Гробы, приехали ко мне на ноябрьские выходные Левка с Олей, духовной дочерью о.П. Левка был впервые в Почаеве. Стоял внимательно все службы, обошел не спеша все святыни. Он уже был большой, серьезный мальчик, что-то в нем менялось, у меня не было времени разобраться, что именно. Видела только, что бедный мой сын опять остался без матери: когда-то она пропадала в Кишиневе, теперь в Почаеве. Вещи, конечно, совершенно разные, и все же...

      Вскоре после отъезда гостей опять новость: на Гробах у матушки больше жить нельзя, приезжает на зиму хозяйка. Куда теперь-то деваться? Совсем некуда. И тут Батюшка благословил Лиде купить дом, чтоб там жила его больная мама и вся наша компания.

      Дом купили на самой окраине - последний на длинной, идущей от Лавры улице, идти минут 20. Уютный домик: довольно большая комната. Кухонька, прихожая, огород, кирпичный коровник. Расположились: больная мама на кровати, мы - где попало. Мы - это Лида, Г., некая Т. из Ч-ва и еще девушка Галя из села недалеко от Почаева, ну, и я. Довольно часто останавливались приезжие - кому благословлял Батюшка.

      В Лавре в это время все шло прекрасно. Батюшка был ее духовным центром, к нему приезжали со всех городов и весей; наместник его чуть ли не на руках носил, друг о.Алипий, благочинный, во всем поддерживал. Мир, радость...

      Зато дома у нас - грызня. Враг, конечно, не мог оставить нас в покое, действовал же, обычно, - через близких, так сказать, православных. В центре грызни оказалась Т. из Ч-ва, которая вела в доме хозяйство (Лида устроилась медсестрой в интернат, и ей домом заниматься было некогда). Т. сильно шумела и всячески над нами издевалась, а мы, вместо того, чтобы терпеть и смиряться, отвечали... Но по этому поводу как-то гостившая у нас старшая батюшкина сестра Евдокия заметила: «Ну и ну! Весь день в монастыре подвизаются, а после подвижки домой придут и друг друга съедают».

      Враг действовал - однако, на него нечего сваливать: он-то делал свое дело, но мы, вместо того, чтоб делать дело Божеское, то же творили.

      Вот, к примеру. Как-то нашло на меня покаянное настроение, не помню, что послужило причиной. Такое бывает, хоть известно, очень редко, и надо это состояние ценить, хранить бережно. Я написала целую тетрадку, вывернула наизнанку свою смрадную душу. Батюшка прочел, остался доволен: «Еще пиши». Состояние это продолжалось, и перед следующей исповедью я настроилась продолжать. И тут вдруг Т.: «Пойдем, я тебе свою исповедь почитаю!» Я отмахнулась: «Нельзя чужие грехи читать, зачем они мне!» - «Идем, идем, надо посоветоваться». - «Не могу, мне надо свои писать». - «Потом напишешь. Совет нужен, понимаешь ты или нет?» - «Да не могу я...» - «А еще называется христианка, ближнему не хочет помочь!» Тут я не выдерживаю, иду с ней, выслушиваю ее исповедь. Не исповедь, а предлог облить кого-то грязью: мол, каюсь, что обиделась на такую-то, она мне такое сказала, такое натворила, лошадиная морда... и пошло! Я слушаю, возмущаюсь обидчицей, тоже ее крою, даю «полезные советы», - и мое покаянное настроение исчезает, тает, тает, как дым... Кто же тут виноват? Сама виновата, не надо было вмешиваться, возмущаться.

      И сколько раз я так уступала явному врагу и всю вину сваливала на него! Хотя прекрасно знала, что ему попущено лишь искушать человека, а человек волен слушать его или нет. Впрочем, надо еще научиться распознавать, где добро и где зло, а что просто от человека, а что от врага. Но это дело серьезное, трудное, дело духовного опыта, от которого рождается рассуждение, а его у меня тогда не было (да и сейчас не больно-то много).

      Вот так мы грызлись, когда потихоньку, иногда погромче. Больше всех доставалось батюшкиной маме. Теперь, в лидыном доме, за ней ухаживала (и издевалась особо) та же Т. А я все видела и слышала, видела, как мама кротко терпит, но делала вид, что не вижу - не хотела с этой Т. связываться. Батюшка ничего не знал; когда приходил причащать маму и оставался обедать, Т. тут же превращалась в ангела, и ни у кого из нас не хватало духа сказать ему правду.

      И все же пришлось сказать. Как-то, когда все ушли на службу, с мамой осталась Наташа; первая пришла Т., стала кричать на маму и ударила ее; Наташа нам рассказала. Это уже было слишком.

      В храм я подошла к Батюшке. Он был потрясен: «Била маму!» - задумался. Подозвал Лиду, она подтвердила. «Пусть уходит из дому». - «Ой, нет, сами ей скажите!» - испугалась Лида. Но и Батюшка не решался сказать, хорошо знал Т-н характер. Однако помолился, потому что Бог Сам тут же все устроил...

      Т. в доме не стало, за мамой начала ухаживать другая женщина, жившая в Почаеве, добрая и ласковая Мария. И лютая грызня прекратилась.

     

      4


     


Летом Батюшка, любитель всяких строек и перестроек, затеял ремонт, вернее, строительство: из коровника надо было сделать второй домик.

      Работников нашлось много, все: приезжие, во главе с Раей Струнинской. Рая работать умела как никто, и когда работала, была спокойна, а в храме вечером дома часто бесновалась, и тогда нам всем доставалось на орехи. Эти вечера с Раей были настоящей эпопеей и заслуживают отдельного описания.

      Работа кипела. Батюшка, когда мог, тоже приходил, трудился. Даже я, совсем безрукая, и то помогала месить глину, растирала мастерком замес - вроде бы штукатурила. За какой-нибудь месяц закончили, домик получился отличный. На чердаке Батюшка сделал из орголита малюсенькую комнатушку - рабочую келийку для моих трудов. На полу положили матрац для спанья и сиденья, в углу иконы, рядом на чердаке мой «книжный склад», в маленьком окошечке поля, холмы, поля... Летом здесь рай! Жаль только, в этом раю так мало приходилось бывать: в перерыве между службами и ночью. И всем моим гостям в этой келейке очень нравилось: жила там П-а, приезжавшая в Почаев в отпуск, да и другие.

      Народ к Батюшке валил валом. Многие стали и остались его близкими чадами. Чудесные люди, удивительные судьбы. Обо всех не расскажешь... ну, хотя бы о некоторых.

      Во-первых, Володя. Когда я приехала в Почаев, он еще был послушником, потом принял иноческий постриг. Общались мы с ним мало, на ходу - на бегу: «Как дела?» - «Да слава Богу!» Володя ходил на исповедь к Батюшке, и Батюшка подшучивал над ним, потому что он и сейчас очень много читал, очень много размышлял, и у него возникало очень много сомнений и вопросов, которые он, по святым отцам, называл помыслами. «Стучит в келию, - рассказывал нам Батюшка. - Молитвами святых отец наших». - «Аминь, аминь. Ну, что тебе?» - «Помысл, Батюшка, пришел...» Через десять минут опять: «Помысл пришел...» Потом - снова. И так весь день. Теперь я уже знаю; раз стучит в дверь, значит, опять помысл пришел. Мы так его и зовем - Помыслом».

      С легкой батюшкиной руки это прозвище за Володей утвердилось. Но в Почаеве ему не пришлось остаться; через несколько лет всех непрописанных иноков и послушников выгнали, наш Володя-Помысл оказался в Жировицком монастыре. Там он принял монашеский постриг и сан диакона, а потом и иеромонаха.

      Да, трудный и извилистый оказался у него путь! От того странного Володи, с которым мы «крутили блюдечко», до игумена на Афоне в Греции... Ибо из Жировиц он поступил в Загорске в Духовную Академию, окончил ее, защитил диссертацию и подал прошение на Афон. В эти, последние годы, я его почти не видела - лишь изредка, когда бывала в Лавре, да несколько раз он заезжал ко мне в Москве, уже солидный, до мозга костей православный батюшка. Узнав, что он уезжает на Афон, мы с Галей, его бывшей женой и бывшей моей подругой, с которой не виделись много лет, поехали в Загорск попрощаться - но не застали, их группу как раз вызвали в Москву. А на следующий день он улетел. Надеюсь, очень надеюсь, что не забыл он там, на святой земле, о грешной моей душе...

      Был в Почаеве еще один инок и тоже из Москвы - Виктор М. Уже не первой молодости, батюшкин ровесник: филолог, доцент пединститута, воспитанник Анастасии Ивановны Цветаевой. Крестился уже взрослым: как-то поехал в Почаев, пожил немного, а в следующий раз приехал уже насовсем. Стал послушником, потом иноком, водил, как и Батюшка, экскурсии по Лавре, обращал людей.

      Благодаря Виктору поступил в монастырь и его бывший студент Саша С. Правда, не сразу. После института его направили учителем на родину, в сельскую школу. Но он уже был верующим и сразу стал ходить на службу в соседнее село, где была церковь. Не прошло и двух месяцев, как его вызвали в РОНО, кто-то уже успел донести, и предложили выбирать: либо школа, либо церковь. Саша, конечно, выбрал второе. И сразу уехал в Почаев. Пожил там какое-то время, потом поступил в Московскую Семинарию, потом в Академию, а теперь уже несколько лет в Даниловом монастыре. Виктору же, как и Володе, пришлось покинуть Почаев; он давно уже архимандрит, известный в своем кругу духовник.

      С ним у нас какое-то время в Почаеве были очень дружеские отношения; не только земляки, но ведь и почти коллеги. Частенько после ранней мы беседовали с ним в Пещерном храме; особенно же сблизились, когда приехала в Почаев его сестра Рая, жившая с мужем на Крайнем Севере. Она была некрещеная, и Виктор просил на нее воздействовать. Это, однако, оказалось делом нелегким, церковь Рае была совсем чужда. При этом она была человеком удивительно высокой нравственности: основной ее принцип был: уважать личность каждого человека, который рядом, не отягощать его собою, не огорчать, не раздражать. «Бывают у меня неприятности, - говорила она, - но никто об этом не знает, я со всеми стараюсь быть радостной, чтоб и всем было радостно. А зачем навешивать на других свое горе? Чтоб мне стало легче, а им тяжелее?» Нам было у нее чему поучиться, и Батюшка недаром приводил ее в пример и добавлял: «Такой человек должен обязательно прийти к Богу». И она пришла - правда, значительно позже, когда никого из нас уже не было в Почаеве. Крестилась, стала ходить в церковь и, говорят, сейчас живет вместе с братом, помогая ему.

      Володя, Виктор... они уже далече. А вот А.И., теперь о.А. - он сейчас рядом с Батюшкой. Его судьба не менее интересна.

      Приехал он в Почаев впервые по совету своего приятеля, который был там и пришел в восторг от обители и от нашего Батюшки. Было тогда А.И., наверно, лет 30. По профессии - юрист, а по характеру - удивительно добрая, чисто русская душа. Из-за своего диссидентства он ушел из семьи (выгнал тесть-коммунист), жил с родителями, общался с множеством людей. Такой уж был у него дар - мог собрать огромную толпу где-нибудь на Манежной площади, играть на гитаре, петь - и всех зажечь своим огоньком. Но, видно, что-то его не удовлетворяло, потому что он охотно поехал в Почаев. Там познакомился с Батюшкой, который сразу оценил его способности, оставил у себя пожить. Необыкновенная почаевская атмосфера, высокий дух Батюшки поразили А.И. еще больше, чем его приятеля. Батюшка подготовил его к исповеди - раньше он никогда не каялся. Я видела, как А.И. стоял у Батюшки на кафедре; потом отошел и вдруг вернулся: по лицу его ручьем лились слезы. Рыдал, как ребенок! Позже он сам рассказывал: «В жизни никогда не испытывал такого чувства! Только первый раз отошел от исповеди - и будто молния пронзила меня, всю душу: какой я великий грешник! Слезы так и полились... и я снова пошел к Батюшке и каялся уже совсем по-другому. И чувство это не проходит, то сильнее, то слабее, но всегда оно со мной».

      А.И. прожил в Почаеве месяца полтора и уехал совсем другим человеком. Батюшка благословил его проповедовать, обращать людей - тем новым огоньком, что в нем загорелся, зажигать сердца. «Будешь монахом в миру», - сказал он и даже нарек его Антонием.

      Но не так-то все оказалось просто. Враг не дремлет, подстерегая на каждом шагу. В Москве у А.И. работа, полно всяких проблем, вопросов, в Почаев выбраться трудно, и он стал иногда ездить в Загорск к о.Н. И вот в какой-то его приезд о.Н. вдруг благословил немедленно уходить ему с работы. Прямо завтра же! А.И. изумился: зачем уходить, работа вполне его устраивала... И не ушел. А через несколько дней отправился в командировку, там познакомился с девушкой. Эта девушка с первого взгляда в него влюбилась, да так, что - или он или смерть. Добрый А.И. пожалел ее... и вот они вдвоем уже сидят у нас дома: Батюшка приехал на несколько дней в Москву, была дома и я. Долго он беседовал с А.И., с Ириной... «Ну и любовь, - удивлялся он, когда они ушли, - жить без него, говорит, не могу, и все; у меня никогда никого не было и не будет, только он, иначе умру. Что же тут делать, пришлось благословить».

      А.И. не очень хотел связывать себя брачными узами, но выхода уже не было... «И все потому, что не послушался о.Н., понимаешь? - говорил он, сидя у меня в Москве и в который раз обдумывая свою жизнь. - Ушел бы с работы, ни с кем бы не познакомился». - «Да, с о.Н. всегда так: не послушаешься - жди беды», - и я вспомнила историю с Володей.

      Так А.И. стал отцом семейства: один за другим родились четверо. Было время, он совсем погряз в семейных заботах, и это так ему не шло! Потом, когда дети немного подросли, и стало легче, он снова занялся своим делом, снова стал проповедовать, собирать вокруг себя людей, приводить их к Богу. Прошло несколько лет, и Бог так устроил, что он оказался возле Батюшки и сам стал батюшкой. И очень хорошим.

      Да, обо всех не расскажешь... а как хочется! Ну, расскажу еще о Людмиле, человеке тоже необыкновенном.

      Она часто приезжала из Днепропетровской области в Почаев, но первое время мы с ней не общались - у нее были к Батюшке какие-то важные дела, и когда он приходил к нам, они уединялись и долго разговаривали. Потом Люда мне рассказала, что это был очень тяжелый период - приходилось отстаивать их церковь, и она с друзьями отстояла путем невероятных усилий, а потом ей много лет пришлось терпеть жестокие гонения.

      Да, Люда женщина особая, таких мало на свете. Батюшка дал ей прозвище «Ломовик», ибо так, «по-ломовому», то есть резко и напрямик она всегда действовала, и всегда - по справедливости, всегда по чистой своей совести, - всегда - не для своей славы, не для своих выгод, и только для пользы духовной людей, только за добро, за правду. Страха, похоже, она вообще не знала - ни перед властями, ни перед КГБ, ни перед кем-либо из человеков.

      С Батюшкой она была знакома с давних пор, когда он еще был семинаристом и иподиаконствовал у владыки Ювеналия на Солдатской. Она тогда жила в Москве с мужем, дочкой и мамой. Муж, кадровый военный, был атеистом, она была типичной офицерской женой, к тому же заводилой среди жен гарнизона, обнаружив, между прочим, некоторые актерские способности; мама с внучкой ходили в храм на Солдатскую и были в хороших отношениях с Владыкой, он их даже опекал: иногда ходила с ними и Люда. Как-то вечером, после всенощной иподиакон подошел к ним: «Можно у вас переночевать?» Семейство удивилось вопросу: «Откуда вы нас знаете?» - впрочем, они заметили, что он внимательно смотрел на них во время службы. - «Да вот… почему-то пришла в голову такая мысль: попроситься к вам». Так они познакомились, и этот иподиакон стал у них останавливаться, когда бывал в Москве.

      Саша был мальчик очень серьезный и серьезно говорил с Людой о Боге, она же тогда была настроена весьма легкомысленно и не очень-то его слушала.

      Но семя, видно, упало на добрую почву: позже, когда Саша стал иеромонахом А., другая уже была и Люда: начала ходить в церковь и всюду, со свойственной ей прямотою, проповедовать православную веру. С мужем, непримиримым врагом религии, пришлось разойтись. Они с матерью и дочкой уехали сначала в Ялту, потом в Ровно, а потом в П-д, Днепропетровской области.

      Вскоре мы с ней подружились. В ней было с избытком все то, чего совсем не было у меня: мужество, прямота, ясность, чистота, щедрость и бескорыстие. Как-то одна женщина, скульптор из Киева, которую называли «блаженной», приезжавшая в Почаев, сказала, показывая на Люду: «Я вошла в храм и сразу увидела: у нее от головы лучи такие ... как бы солнечные, во все стороны...» И глаза у Люды, голубые, ясные, всегда искрились солнечным светом.

      Много ей пришлось претерпеть скорбей, жизненный крест ее тяжел, но Бог ведь дает его по силам, а сил у Люды много. И сейчас она живет в своем П-де, мать умерла, с дочерью все очень трудно; воспитала она еще девушку, ставшую ее послушницей - тоже Люду; приютила городскую юродивую, которой грозила пожизненная психушка, взяла над ней опекунство, помогает многим. И добилась открытия второй в городе церкви. Помоги ей Бог! По молитвам Батюшки...

      Есть еще у Батюшки один чудесный, преданный ему человек - Галка из Житомирской области.

      Как-то приехали в Почаев с Украины несколько человек. Искали Батюшку в Лавре, а он был у нас дома. Они это узнали, двое пришли к нам, а одна не решилась: «Как же я пойду без благословения?» Стояла где-то на улице под дождем и долго, смиренно ждала, пока те вернутся. Это и была Галка. Потом Батюшка ее сам позвал, и с тех пор, приезжая, она всегда останавливалась у нас. Худенькая, на вид хрупкая, Галя всю жизнь работала на тяжелых, даже мужских работах, к тому же заботилась о братьях и сестрах, ходила в церковь, пела на клиросе. Мама у нее была глубоко верующая женщина, младшая, любимая сестра Нина потом поступила в Покровский монастырь в Киеве. И только муж... муж Галкин пил. Пил страшно и страшно бил Галку. Детей у них не было. Галка терпела - были венчаны, и она считала, что должна терпеть. Почаев, батюшка, стали ее спасением - она приезжала, чтобы излить душу и получить утешение, которое так умел давать Батюшка. После того, как Федя запустил в нее кастрюлей с горячим супом, Батюшка благословил ей уехать из дома и пожить в Почаеве. Пожить немного, а потом видно будет, может, придется и разводиться. Прожила она недели две-три - явился ее Федя: понял, что без нее не может. Подошел к Батюшке, долго-долго с ним разговаривал, потом поисповедовался - да так, что после этого полностью переменил жизнь: забрал домой Галку, перестал пить и буянить, ходил в церковь и тоже пел на клиросе.

      Через несколько лет, когда Батюшка уже был на приходе, Галка тяжело заболела, перенесла операцию. Потом она вместе с Ниной, которой пришлось - не по своей воле, а из-за гонений на батюшкиных чад - уйти из монастыря, переехали в Струнино. Федя стал работать в Лавре, Галка приезжала к Батюшке, но вдруг у нее снова стало плохо со здоровьем, была уже почти при смерти. Кое-как добралась до Батюшки, и он постриг ее в монахини. И она не умерла, - напротив, выздоровела, Батюшка благословил вести у него хозяйство. Так до сих пор трудится, удивительно ко всем ласковая, всех она любит, и все любят ее. Поистине Бог послал ее Батюшке! И мне, грешной, тоже, ибо стала она моей духовной матерью.

      Но главным героем Почаева был, конечно, Сергий. Его история… да кто ее из нашего окружения не знает!

      Появился он впервые в Почаеве осенью 1978-го года, когда я жила на Гробах у старенькой матушки. Из Киева прибыла большая компания во главе с Людмилой К., умной, решительной женщиной средних лет, которая в Киеве была своего рода православным центром, ее там называли Игуменией. Сама она не так давно пришла в церковь, но уже сумела собрать вокруг себя молодежь. Среди них был и Сережа, 17-летний мальчик, которого она чуть не подобрала на улице.

      Сережа жил с матерью, продавщицей винного отдела, и все свое детство и юность таскал ей в магазин ящики с бутылками. Но душа, видно, была не испорчена и тосковала по иной жизни. Мать пила, знакомые ребята пили и гуляли, а его в какой-то день ноги сами привели во Владимирский собор. Вошел - и заплакал, зарыдал. «Стою на всенощной, - рассказывала Людмила, и слышу: кто-то за моей спиной всхлипывает. И так жалобно, будто ребенок. Обернулась: паренек высокий, светленький, голубоглазый. Так жалко его стало! Стой, говорю, здесь, потом поговорим». После службы поговорили, и Людмила взяла его под свое крылышко. А когда собралась ехать с другими подопечными в Почаев, взяла его с собой.

      В первый приезд Сережа ходил за Людмилой, как цыпленок за наседкой. Во второй уже немного освоился, а в третий - остался в Лавре. Остался, даже не окончив школы, где, впрочем, учился заочно. Так благословил Батюшка, Людмила горячо поддержала, и Сережа стал батюшкиным келейником. Жил в его келии, убирал ее, выполнял поручения, - короче, был его верным “оруженосцем”.

      Мы сразу заметили его и его особое место возле Батюшки, и поскольку пробиться к Батюшке сквозь наседавшую на него толпу становилось все труднее, то мы нередко делали это через Сережу. Он охотно помогал нам, сохраняя, однако, строго-значительный вид. Это была игра - на самом деле, Сережа был на редкость веселый, общительный, ярких способностей парень. Но ведь надо было быть монастырским послушником, и он, высокий, худенький, в черном подряснике, с недоступным видом расхаживал по храму. Как-то я столкнулась с ним в Троицком соборе: “Благослови, отец!” - “Бог благословит, дитя мое”, - сказал он важно и положил свою мальчишескую руку на мою седеющую голову.

      Мы с Сережей довольно быстро сблизились: однажды он приехал с каким-то делом в Москву к о.П., я была дома, мы разговорились. Оказалось, что, несмотря на разницу в возрасте (он был всего на два года старше Левки) у нас много общего, и мы понимаем друг друга с полуслова. Иногда мы ездили вместе из Почаева: он - в свой Киев, я - в свою Москву; по дороге случались интересные истории.

      Как-то оказались в купе втроем: мы и еще одна незнакомая женщина. Сереже захотелось показать, кто мы такие (чего по тем временам ни в коем случае нельзя было делать, были на то и конкретные причины). Он вынул портативный магнитофон, поставил кассету с лаврскими песнопениями, стал еще и подпевать. Я делала ему знаки: прекрати! - он же принялся еще и комментировать. Женщина, сидевшая напротив нас, в ужасе таращила глаза. В Фастове она вышла и, когда поезд тронулся, напротив нашего купе в коридоре оказался милиционер; стоял неподвижно к нам спиной и смотрел в окно. Доехали до Киева, Сережа весело со мной распрощался; я вышла в коридор и смотрела на него. Увидав меня с перрона, он подошел к моему окну и размашисто, широко перекрестил меня вместе с милиционером. До самой ночи я ждала, что тот зайдет в купе и займется моей личностью, но, видно, Сережин крест подействовал: в купе он не появился, утром вообще исчез.

      Были с Сережей истории и похлеще этой; можно было бы написать целую книгу.

      Но вот пришло время ему идти в армию. В армию из Почаевской Лавры! Видно, по батюшкиным молитвам, Господь смилостивился, избавил его. Сережа помогал на лаврской просфорне, и вдруг, непонятно, каким образом, рука его попала в машину-тестомешалку. Я как раз была в лаврском дворе и видела, как Батюшка вел Сережу в больницу, она была рядом с монастырем: рука у него была вся в крови.

      Благодаря этому Сережу освободили от армии. На комиссии он занялся еще и религиозной пропагандой, да так, что в военкомате решили: с этим типом в армии хлопот не оберешься, всех солдат перепортит. И оставили в покое, хотя рука у него скоро зажила.

     

      5


     


Несколько позже Господь избавил от армии и Левку. А перед тем - даже от школьных экзаменов. Это было очень необходимо: в старших классах Левка совсем не занимался, занятия пропускал, уроки не готовил и, конечно, экзамены бы не сдал. Литературу он знал пре- красно, и совсем не по школьной программе ( я и не думала, что он так много читает), точные науки были для него совсем недоступны. И вот, в 8-м и 10-м классах его спокойненько освобождают от экзаменов, дают, хоть и плохонький, аттестат - и, пожалуйста, на все четыре стороны! Формальной причиной была астма, да мало ли кто ею болеет, и в армию с ней берут… Конечно, о.П. молился, кто-то посоветовал Левке сходить на могилку к Матренушке на Даниловом кладбище и попросить ее о помощи. Говорили, что эта Матренушка та самая святая женщина, что лежала всю жизнь в ящичке, потому что с детства не росла, была прозорливой при жизни и многих утешала после смерти. Я была с Левкой на ее могиле, там растет дерево, ствол которого внизу источает какое-то удивительное масло… И Матренушка помогла Левке: его освободили от армии, и в 18 лет, и позже.

      В Почаеве я получила от него радостное письмо: его взяли работать в церковь! Он жил, как обычно летом, у Маши в Ашукинской, на службу иногда ходил с ней за несколько километров в Рахманово, туда его и пригласили. В этом храме трудился некий Константин Иванович, который когда-то был уставником в Троицкой Лавре, он научил Левку церковному уставу, и о.П. помогал, давал книги, и вскоре Левка стал разбираться в службе, как заправский псаломщик. Бог дал ему такие способности.

      Приезжая домой, я каждый раз удивлялась: когда и как мой сын стал таким, каким я его раньше не знала? По молитвам о.П.? Да, это был самый лучший период его жизни: он был чистым, глубоко верующим православным юношей, и по вере давалось ему.

      Он даже решил поступать в семинарию, подавал два года подряд документы. Но о.П. не благословил, и он не поступил. Не потому, что не хватало знаний, в советскую семинарию отбирают совсем по другим данным: не было на то воли Божией.

      О том, что он хочет стать священником, я от него услышала вот при каких обстоятельствах.

      Наша соседка по площадке 90-летняя старушка Мария Ивановна после смерти сестры определилась в интернат для престарелых работников Академии наук (много лет проработала зав. библиотекой). Как-то раз перед Рождеством она позвонила оттуда: «Раньше в этот день поздравляли с Рождеством Христовым», сказала она мне. «Почему раньше? И теперь поздравляют», - ответила я. Она промолчала.

      Я сказала о ней о.П., и он благословил нас с Левкой съездить в интернат, поговорить, может, она захочет что-нибудь почитать, а, может, и поисповедоваться.

      Поехали. Старушка очень рада, угощает чаем, беседуем. Она занимает большую комнату, всю уставленную книгами, портретами, бюстами великих людей. Разговор зашел о Левке. «Что вы хотите делать, Лева, где собираетесь учиться?» - поинтересовалась Мария Ивановна. Я решила закинуть удочку: «Да вот, думает в семинарию поступать», - «В семинарию? - удивилась Мария Ивановна. - Хотите стать священником?» - «Хочу», - ответил, к моей радости, Левка. «Но ведь это несовременно!» - «Почему же?» - и я стала говорить ей что-то о Боге, о Церкви. «Да мне ничего не надо объяснять, - прервала она меня с улыбкой, - я все знаю. Мама у меня была очень верующая. Вот посмотрите, - показала она на висящую на стене картину: вот наша комната в Мценске, святой угол, видите, лампада горит… Ведь я в юности ездила в Оптину пустынь, там был старец Анатолий…» - «Что вы говорите? И вы его застали? Видели его?» - «Ну, конечно, - с важностью кивнула Мария Ивановна. - Я брала у него благословение поступать в библиотечный институт в Петрограде». - «И он благословил?» - «Да, и я поступила. Ну, а потом… сами знаете, какое время. И учеба, и другие интересы. Мне это все стало чуждо». - «И вам не хочется… ну, вернуться к этому? Может, дать вам что-нибудь почитать? Евангелие у вас есть?» - «Не надо, мне ничего этого не надо, - тут же отказалась Мария Ивановна. - Единственное, что я хотела бы перечитать, это житие святой Марии Египетской». - «Я достану, - пообещал Левка. - И привезу вам…» - «Желаю вам, Лева, стать священником», - вежливо сказала ему Мария Ивановна на прощание.

      Левка достал книжечку, где было житие Марии Египетской и еще несколько житий и отвез старушке. Через некоторое время я поехала за книгой. Поговорили немного. «Вы все прочли?» - спросила я. «Нет, только житие Марии». - «Так, может, вам оставить? Здесь еще много интересного, Вот житие мученика Трифона…» - «Нет, нет, - перебила она. - Я не хочу углубляться в этот вопрос».

      На том мы и расстались. Не хочет - что ж тут сделаешь? Насильно мил не будешь. Я еще пробовала звонить ей, но там ее уже не было. Наверняка, ее нут уже на этом свете. «Бог дал ей такую возможность - вернуться к Нему перед смертью, покаяться. А она отвергла», - сказал о.П. с сожалением.

     


Дома у нас вскоре произошли изменения. Случилось так, что Г., жившая с нами в Почаеве, уехала в Москву и стала жить вместо меня у о.П., вести хозяйство. В отличие от меня, она была очень аккуратная, сдержанная, молчаливая, исполнительная, хорошо готовила - как раз то, что нужно было о.П. Левка, окончив школу, перешел к Маше; жил у нее не только летом в Ашукинской, но и остальное время в Перловке, и оттуда ездил в церковь на работу. Маша воспитывала его уже не как “вторая”, а как первая мама.

      “Первая” же мама была целиком погружена в Батюшкины дела. Их у него в Почаеве по-прежнему было невпроворот. Все так же почти весь день исповедь, а в промежутке экскурсии, посетители… Соответственно дел хватало и у меня.

      Маша у себя воспитывала Левку, а Батюшка в Почаеве воспитывал меня. Воспитание было особое; он продолжал то, что начал о.П., но на свой манер: человек-то был совсем другой. О.П. больше говорил прямо, а Батюшка только показывал.

      Это означало: полный контроль над моими мыслями и чувствами. Зачем? А затем: распущенная до предела душа, внутренняя разболтанность, постоянное парение мыслей и чувств…Сама-то и не думала себя воспитывать!

      Весь этот тонкий процесс описать невозможно, он протекал иногда незаметно, изо дня в день. Ну, к примеру.

      Как-то во время службы нашла на меня жуткая ностальгия по дому, по Левке. Я дала полную волю чувствам и воспоминаниям, все мне дома казалось таким родным и милым, а уж Левка… Я готова была разреветься, готова сию минуту лететь в Москву… Так продолжалось до конца службы, после чего я, наскоро вытерев глаза и нос, побежала за благословением к проходившему рядом Батюшке. Но он, даже не взглянув в мою сторону, быстро прошел мимо. Чего это он? - испугалась я. Долго, мучительно соображала, сразу пропала ностальгия, и когда я поняла, “чего это он”, то одна оказалась забота: чтоб Батюшка не сердился за такое отступничество.

      В другой раз дома, в перерыве между службами, вдруг вспыхивает в душе дикое раздражение: ну, почему у меня не так, как у всех наших? Им что - ходят себе на службу, а потом вон занимаются дома чем хотят, а мне постоянно надо куда-то нестись, выполнять какие-то поручения, нет ни минуты покоя, да и вообще я себе не принадлежу. Не хочу так больше, хочу как все! Когда в этот день подхожу в храме к Батюшке, он разговаривает со мной так, будто это не я, а “как все” - отчужденно, официально: «Что вы хотели? Пожалуйста, я слушаю…» - даже не глядит на меня. Опять я ничего не понимаю, опять мучаюсь, пока не доходит…и опять мысленно прошу прощения и каюсь.

      И так - постоянно. Но результат хоть какой-то все-таки был: я стала внимательнее следить за собой, сама контролировать себя и сдерживать свои чувства. И немножечко научилась понимать Батюшку… Когда только приехала в Почаев, он показался мне таким далеким и недоступным: развевающаяся мантия и клобук отпугивали меня здесь куда сильнее, чем в Троицкой Лавре. Батюшка и это знал, и первое время незаметно подбадривал - глазами, легкими пожатиями пальцев при благословении. Я стала заново привыкать к нему, и Бог открывал, показывал узенькую тропочку, по которой надо было пробираться ему навстречу. Показывал удивительным образом… Но это уже - тайна.

      О внутреннем вообще писать трудно или даже невозможно, есть такое, что знает только Бог, и ты, и, может, Батюшка, и больше никому не положено. Не помню, кто, кажется та слепенькая матушка, у которой мы были с Тоней, когда вместе приезжали в Лавру, предупредила меня: «Душу свою никому не открывай!» В детстве, в ранней юности я писала дневник, а теперь не могу довериться и бумаге…

      Как трудно было в Почаеве! И как легко! В самых сложных и опасных ситуациях я чувствовала Батюшкину молитву, его защиту.

      А ситуаций таких было предостаточно. Трудиться нам приходилось зачастую, как в тылу врага: власти, чекисты следили за каждым батюшкиным шагом, стукачей был полон храм. И они были готовы на все.

      Как-то во время службы Батюшка меня подзывает: «Приехала машина из Москвы, привезли книжки, надо быстрее их перенести… К Т., наверно?» Я кивнула, - у Т. был наш второй “книжный склад”. Батюшка объяснил, где стоит машина, и долго, серьезно смотрел на меня: дело было опасное. Благословил, я пошла. Оказалось, книжки (“ксеро” чисто религиозного содержания) навалены в машине кучей и почти ничем не прикрыты. Как их перенести среди бела дня? Ведь в маленьком переулочке, где живет Т., появление незнакомой машины - целое событие. Однако, что делать? Пришлось подъехать к Т., взять сумки и отправиться за город, в лес, все время озираясь, нет ли хвоста. В лесу - реденьком, прозрачном, - быстренько все сложили в сумки и снова, так же озираясь, к Т., а там, еще больше рискуя, перетащили сумки к ней во двор и на чердак… При моей нерасторопности и несообразительности операцию эту провернуть было невозможно, и провернула я ее только по батюшкиным молитвам. В тот раз я особенно чувствовала над собой необъяснимый благодатный покров, и было совсем-совсем нестрашно.

      Летом, в Успенский пост - искушение: милиция устроила в Лавре облаву. Люди вышли после службы из храма, а во дворе - крытые грузовики, полно милиционеров, хватают всех подряд и заталкивают в машины. Проверка документов: кто в Почаеве не прописан, в 24 часа покинуть данное место. А кто в данном месте был-то прописан? Единицы… Мы с одной из наших девчонок спрятались в туалет - у меня была сумка с теми же книжками. Но долго там не просидишь, потихоньку стали пробираться к выходу. Вижу, около храма стоит Батюшка, наблюдает за происходящим. Я взглянула на него с отчаянием: «Помогите!» - и, сама не знаю как, проюлила между машинами, выскользнула с лаврского двора, там милиционеры ловили какую-то бабку, я мимо них, свернула в переулок… слава Богу, пронесло!

      Подобных историй за три года было воз и маленькая тележка. У Батюшки, конечно, и посильнее и покруче - вплоть до покушений. И во всех обстоятельствах он оставался спокоен, не терял присутствия духа и своей обычной веселости.

      Однако не это было главным в Почаеве, совсем не это. Искушения, которые св. Петр называет “огненными” (а были и такие!), неполадки дома, всякие неустройства, - все в избытке покрывалось высоким благодатным строем монастырской жизни, к которой мы были причастны, неземной духовностью Лавры.

      …Вот она возникает перед глазами, когда подъезжаешь к Почаеву из Тернополя; вот, торопясь и задыхаясь - дорога круто идет в гору - входишь в нее… и сразу окунаешься в иную жизнь. Народ: бабки в ярких платках, мужички, - кучками сидят на скамейках, на земле, на паперти Успенского собора, там же полно нищих, слепцы удивительно поют псальмы, - так это было, наверно, и двести лет назад. В гулком соборе гуд голосов, свечи, свечи, и вот начинается служба, протяжное многоголосное пение хора, и над всем этим - прекрасный лик Божией Матери, от которого невозможно отвести глаза.

      Здесь, в Почаеве, я впервые остро ощутила желание монашества. Стоя как-то в пещерном храме у входа к раке преп.Иова, я долго смотрела на роспись: суровые фигуры монахов, отрешенные от земной жизни лица, таинственная связь с небом, с Богом… и все это среди лесов, полей, возле маленькой деревянной церквушки. Боже, какая непостижимая сила духа, какая иная жизнь, как хочется плакать! При первом же удобном случае я заявила Батюшке: «Хочу быть монахиней!» Он усмехнулся: «Подожди еще». Ждать пришлось долго…

      Здесь, в Почаеве, я пронзительно ощутила неуловимую атмосферу великих Праздников: светящуюся тишину Благовещения, проникнутую божественным смирением Божией Матери, Ее послушанием воле Господней, Ее бессловесную беседу с Архангелом; радость Ее Успения; скорбь Страстной Пятницы, когда в коричневато-тусклом дне вдруг возник, во все небо, ласковый теплый свет, колокольный звон над Почаевом весь день, с ночи до ночи. Какая радость на небе! Взбираемся на колокольню, по очереди раскачиваем язык огромного колокола… какой оглушительный звон! А с колокольни, высокой, упирающейся в небо, - далеко, далеко вокруг поля, перелески, холмы в мягком солнечном свете, и мы растворяемся в этом свете, в этом звоне, мы плывем над Землей… Так хороша была Пасха в Почаеве!

      Хороши были иногда посиделки у нас дома, когда Батюшка приходил причащать маму. Некоторые из приезжих, по его благословению, останавливались у нас, других он специально приглашал в этот день, и вот все собирались за столом, и шла тихая неторопливая беседа.

      Батюшка рассказывал что-нибудь из монастырской жизни, успевал поговорить и с каждым в отдельности, как он умел, ласково, шутливо, но в то же время и обличал - одного, а остальным в назидание. Его мирный высокий дух передавался нам и гасил раздоры; бывали минуты, когда на меня вдруг находила не-обыкновенная любовь ко всем-всем-всем, какое-то благостное единение со всеми: все были как одно неразделимое целое, объединенные любовью Отца.

      Конечно, такое состояние было редкостью; куда чаще я пребывала в совсем ином. Возмущение, гнев, подозрение, ревность… Почему же не вспоминала я ту кишиневскую осень, ту ночь своего обращения, когда божественный дух мира, дух Христов снизошел в мое смятенное сердце? Почему так редко вспоминаю ее и сейчас?

      А ведь было кому подражать, у кого поучиться. Не только у Батюшки, но и у его мамы.

      Мама… О ней надо бы написать целую книгу, таких людей мало на свете.

      Раньше я ее плохо знала. Видела иногда в Троицкой Лавре на проходной: придет тихо, незаметно, словно за чьей-то спиной, принесет Батюшке молочка от Марииной коровы; он выпьет, накормит ее монастырским обедом, пошутит ласково: «Что, бабушка, штец захотелось?» Она поест и так же тихо уйдет. В Струнино, когда Батюшка болел, я бывала редко и еще реже с ней разговаривала. Запомнилось только: сижу около нее и прошу: «Екатерина Петровна, расскажите о своем муже, какой он был?», а она низко опускает голову, говорит тихо: «Я его не стою». По рассказам старших батюшкиных сестер, отец их был человек веселый, горячий, моложе матери; она росла сиротой и рано вышла замуж. Родила девятерых, двое умерли. Батюшка был последним. Нищета была страшная, и до войны, и особенно после, когда осталась без мужа.

      Трудилась она, не покладая рук, всю жизнь - детей растила, потом внуков, Марииных ребятишек: «А кто же сделает, если не я?» - так она обычно говорила. Чужого ничего не брала, с соседями не ссорилась, детей не била, но во всем, что касалось веры, была настойчива. Спасение души для нее, неграмотной крестьянки, было главным делом. Батюшка вспоминал: «Лежим мы все семеро на соломе голодные, а она: “Ну-ка давайте учить молитву “Отче наш”. И со всеми такая была: с кем бы не встретилась, кто бы не пришел, первый вопрос: крещеный ли? в церковь ходишь? молитвы какие знаешь? Лукавить, хитрить не умела, прямая была, но никого не осуждала и от разговоров таких всегда уходила, а если и обличала, то без всякого зла. И смотрела, чтобы внучата были крещеные, носили крестики, венчались. Многих она к вере привела, - рассказывал Батюшка. - Сосед наш в Сибири был безбожником, и благодаря ей крестился и даже священником стал. Читать училась уже пожилая. Научилась по буквам, по слогам, и так по слогам прочла все Евангелие, с Посланиями. И больше всего любила церковь. После войны говорили, что у нас в церкви обновленцы, и ходить нельзя. Мать решила проверить. Сходила в храм, принесла освященной воды, окропила нашу землянку. А в ней было полно крыс, сам гонял их палкой, после же окропления только одну нашли в ведре утопшую. И тогда мать стала водить нас в церковь.

      Без храма жить не могла. Утром, бывало, встанет, охает, стонет - шпоры были на ногах, а как в храм - бегом бежит. И по святым местам любила ездить, в Печорах была, в Почаеве, еще давно. И молилась, каждое утро читала по две тысячи Иисусовых молитв и двести “Богородице, Дево”. За всех молилась: родных, соседей, за живых и умерших. Ходила на похороны, на поминки. И странников принимала - наш дом в Сибири был крайний. Да, вера у нее была особая, не уступала диаволу даже в малом. В среду, в пятницу ни глотка молока, ни конфетки. Никаких развлечений не знала, в кино ни разу в жизни не была».

      Так рассказывал Батюшка о своей маме уже после ее смерти.

      А я жила около нее только последние два года в Почаеве, когда она была неизлечимо больна: на почве гипертонии начались у нее страшные приступы эпилепсии.

      Слегла она весной. Мы жили еще у Галины-странноприимницы, когда пришел к нам Батюшка с сумкой, с большой книгой, открыл церковный календарь: «Ну, как мы бабушку назовем?» Мы сначала не поняли. «Какое имя ей дадим?» Только тогда догадались: постриг! Батюшка будет постригать маму в монахини… А какое имя? Раз она Екатерина, значит, на “Е”. Все стали наперебой предлагать; мне почему-то хотелось, чтоб Евфросиния. «Нет, не угадали, - сказал Батюшка. - Будет она у нас… Евстолия». - «Евстолия? - удивилась я. - Я такого имени и не слышала». - «А у меня оно почему-то все время в голове», - сказал Батюшка.

      Совершил чин монашеского пострига. В клобуке, в мантии, в апостольнике мама стал совсем другая, очень значительная, и ей это очень шло. Только лицо скорбное и глаза совсем больные.

      Монахиня Евстолия… Когда же у нее день Ангела? Я нашла в календаре преп. Евстолию - и глазам своим не поверила. 22 ноября, память иконы Божией Матери Скоропослушницы и день смерти моей мамы. Сказала это Батюшке. «А я и не знал», - и посмотрел на меня, весело улыбаясь.

      Через некоторое время Батюшка постриг маму в схиму, оставив то же имя.

      Болела матушка тихо, кротко - как и жила. Ничего не просила, ни на кого не жаловалась. Не даст Т. есть - так и будет лежать молча, голодная, пока другой кто не принесет. Т. накричит на нее, обидит ни в чем не повинную - никому не скажет. Но сердце, видно, болело от этого, и приступы становились все чаще и все тяжелее. После каждого из них она несколько дней не могла прийти в себя, теряла память, становилась как ребенок. То и дело поднималась с кровати: «Что, матушка? Куда вы?» - «Как куда? Да в церковь».

      И так все время мысли ее были о церкви, о Батюшке. Придешь со службы: «Ну, что там? Отошла обедня?» - «Отошла, матушка». - «Слава Богу. А хорошо ли правили?» - «Хорошо, матушка». - «Вот и слава Богу. Ну, а придет А.-то?» - «Придет, придет». - «Ну, и слава Богу».

      Лидка собирается на работу: «Бабушка, я пошла», - она обязательно скажет: «Иди с Богом». И каждому из нас тоже.

      Во время праздничных служб наши по очереди возле нее дежурили, одну не оставляли. Мне выпадало это редко: надо было быть в храме “на подхвате”. В какой-то день утром осталась я с нею… У Батюшки уже тогда начались в Лавре неприятности, и было тревожно: дошел слух, что его хотят снять и исповеди. “Матушка, давайте помолимся”, - сказала я ей. Она ничего не спросила, но видно было, что о чем-то догадывается. И я стала читать акафист Скоропослушнице: читала медленно, громко выговаривая каждое слово; матушка тихо слушала; мы обе молились… В тот раз Батюшку с исповеди не сняли.

      «Перед смертью хорошо годика два поболеть», - часто говорил Батюшка на проповеди. И его мама этого хотела, и Господь исполнил ее желание: два года она тяжко страдала.

      В апреле 80-го года случился с ней последний приступ. За два-три дня до этого она все повторяла: “Сыночек, сыночек…”, а в последний день, не переставая, читала “Богородицу”.

      Последний тот вечер я никогда не забуду. Он был озарен каким-то нездешним светом, и такая просветленная, тихая была матушка. Лида почему-то одела ее в чистое светлое платье, на голову - белый апостольник, большие серые глаза ее, уставшие и помутившиеся от болезни, сейчас прояснились. Она сидела не на кровати, как обычно, а в прихожке на диванчике. Меня попросили почитать вслух Батюшкины воспоминания о своей жизни, которые он назвал “Призвание”, там были страницы о детстве, о юности, о маме. Я сидела напротив матушки, читала; поднимая глаза, ловила на себе ее ясный, чистый, но уже отрешенный взгляд.

      Так продолжалось, наверно, часа полтора. Потом ее стали кормить, ее вырвало, и она сразу погасла.

      А утром был страшный приступ, она потеряла сознание, но не пришла, как это было раньше, в себя. Сообщили Батюшке; он привык к таким приступам; “Ничего, очнется”. Все же уговорили его прийти посмотреть. Он пришел, посмотрел, и все понял: “Сообщайте в Струнино.”

      Послали телеграммы: приехали батюшкины сестры Евдокия и Варвара. Матушка еще была жива.

      За день до ее смерти Батюшка вдруг сказал: «Давайте напишем бабушкино завещание». - «Какое завещание?» - удивилась Варвара. - Чего у нее завещать-то, два платьишка старых?» - «Да нет, другое», - и Батюшка стал диктовать мне завещание матушки своим детям и внукам: на одной страничке было сказано все о том, как им спасаться. Кончалось оно советом: “Готовьтесь”, то есть готовьтесь к переходу в иной мир, от этого никто не уйдет. Варвара стала возражать: «Да что ты придумал, Батюшка!» - «А мы сейчас проверим», - сказал он. Вложил листочек в руку лежавшей без сознания маме: «Ну что, бабушка, хорошее?» - «Хорошее», - внятно ответила она, не приходя в себя.

      23-го апреля мы, несколько человек, не отходили от нее. Был и Батюшка. Где-то часов в 11 утра мы с ним вышли в прихожку переговорить; вдруг Варвара зовет: «Быстрее, быстрее сюда!» Мы вернулись в комнату: «Да что такое-то?» - «Эх, опоздали!» И сбивчиво, кое-как рассказала: в окне напротив матушкиной кровати вдруг вспыхнул ослепительный свет и взмах огромных белых крыльев. Все, кто был в комнате, видели. «Это ангел прилетал за ее душой», - сказал Батюшка. Вскоре он велел мне начать читать Псалтирь; когда я прочла первую кафизму, она вздохнула три раза, слеза выкатилась из глаз, и душа ее отлетела.

      Евдокия заголосила, Батюшка быстро вышел из комнаты; я никогда не видела у него таких страдающих глаз. Потом он сам стал облачать ее в схимническую одежду. Когда перевязывал, как положено, концами мантии, сказал скорбно: «Давным-давно она меня пеленала, а теперь я ее».

      Он одевал матушку, и ее вид странным образом менялся, и, когда она лежала в полном облачении, это была настоящая схимница; лицо ее, измученное болезнью, искаженное агонией, разгладилось, очистилось, засветилось в полуулыбке…

      Приехали сестра Батюшки Ксения, брат Николай. Хоронить решили в Струнино.

      Несколько дней, пока организовывали переезд, домой к нам валом валил народ; весь Почаев узнал о смерти батюшкиной мамы. Батюшка служил панихиды, все пели, молились. На улице уже было очень тепло, в доме стояла страшная духота, но неприятного запаха от тела не было; можно было даже уловить тонкое благоухание.

      Потом повезли матушку в Москву, оттуда в Струнино. Лежала она у Ксении, и туда шли люди. Похороны были, кажется, только на 9-й день. Гроб с пением несли через поселок к кладбищу. Батюшка сам помог рыть могилу, и опустили туда матушку. На кресте после ее имени монашеского и мирского Батюшка написал: “Готовьтесь”.

      «Господь вдовых и сирых приемлет. А она была сирота и вдова, вот Он ее и принял», - сказал Батюшка.

     

      6


     


После смерти матушки почти год провели мы в Почаеве. Обстановка еще раньше начала меняться. Первые года два у Батюшки в монастыре все шло прекрасно: он проповедовал, исповедовал, толпы людей окружали его, так что после службы Сережка вынужден был сопровождать его через храм от кафедры до входа в братский монастырь, иначе бы задавили. Слава его все росла, а у нас дома… известно, что творилось. Потом дома стало легче. А совсем хорошо стало, когда у нас поселились Наташа и Света (веселая милая девушка с Украины, переехавшая по батюшкиному благословению в Почаев). Еще у нас по-прежнему жила Галя, на редкость добрая и трудолюбивая девчонка, и вот все вместе образовали дружную семью. Такой мир и радость были в доме, что и уходить не хотелось.

      Дома стало хорошо, а в Лавре становилось все хуже. Это и понятно: всюду и всегда хорошо быть не может. Что же произошло? Да очень просто: кое-кто из братии, завидуя батюшкиной славе, копил злобу и, в конце концов, намекнул наместнику, человеку весьма мнительному и очень дорожившему своим местом, что Батюшка хочет его спихнуть. Наместник поверил клевете и сразу изменил отношение: из первого друга Батюшка стал его первым врагом. И ударил по батюшкиному другу: снял с благочинного о.Алипия и назначил другого, который, вкупе еще с некоторыми из братии, открыли в Лавре настоящую войну.

      Обо всех этих событиях мы узнавали от Батюшки: теперь, когда мамы не было, он к нам не приходил, да и не любил он осуждать и жаловаться, всегда был ровен и весел. Рассказывал кое-что Сережка да кто-нибудь из приезжих мужчин, побывавших у Батюшки в келии.

      Жизнь, однако, продолжалась: пока еще Батюшка был на месте. И я тоже.

      В то, последнее в Почаеве лето, мне было даровано Богом новое знакомство.

      Как-то в конце службы в Троицком соборе Батюшка меня подзывает; возле него стоит незнакомая молодая женщина. «Вот, из Киева приехала первый раз, - познакомил меня с ней Батюшка. - Отведи ее к вам, ну, и поговорите, есть о чем. Она тоже филолог… Еще не крещеная».

      Мы пошли вместе и, удивительное дело, не сказали друг другу и двух слов, как стало ясно: и без слов понимаем друг друга! И не потому, что мы обе филологи… Однако слова понадобились: мы уединились на моем чердаке и М. рассказала свою жизнь. Я слушала, открыв рот: это был невероятно тяжкий путь. Сейчас она жила в Киеве с бабушкой, собиралась разводиться с мужем. Много она всего рассказала, но дело было не в этом, не в событиях ее жизни и даже не в том, что она пережила, а в том, что я увидела в ней родную душу, которую так долго искала…

      Я ей тоже рассказала о себе, о том, как оказалась в Церкви, как познакомилась с Батюшкой. «А ты откуда о нем узнала?» - спросила я. - «Подруга рассказала. Она уже была здесь. И буквально заставила меня ехать!» - «Ну и как, не жалеешь?» - «Да что ты!»

      Побыв несколько дней, М. уехала, пообещав скоро приехать снова. «Хочу креститься. Батюшка сказал, чтоб здесь».

      Приехала она в конце июля с подругой, будущей ее крестной. Крестины назначили на 30-е, день ее Ангела. И вот в этот день надо было такому случиться, что во всей Лавре отключили воду. Ни в храме нет, ни во дворе, нигде. А крестить надо, Батюшка готов, да и М. нельзя откладывать. Что же делать? Выручил о.Нестор: предложил натаскать воды из колодца преп. Иова, освященной воды, доступной только монастырской братии!

      Натаскали, и Батюшка крестил М. Это было удивительное крещение: я увидела, что такое Таинство, какая великая тайна совершается, как преображает человека Дух Святой, Сокровище благих и жизни Податель. Я видела, а М. пережила, но объяснить и описать это даже мы, заядлые филологи, не в силах.

      Мы с М. подружились, и так хорошо было, когда она приезжала в Почаев. Один раз, уже осенью, она меня там не застала: положение в Лавре у Батюшки так осложнилось, что он велел мне торчать не в Почаеве, а посидеть в Москве у о.П.

      Сидение это давалось мне очень нелегко: я уже привыкла быть возле Батюшки, а сейчас, в такое тяжелое для него время… Я мучилась, передала ему отчаянное письмо и получила в ответ наставление: «Слушайся о.П. как Самого Христа» и предупреждение: «Тебе еще предстоит пройти огонь, и воды, и медные трубы…» Прочитав записку, я захлюпала: «Он что, святую из меня хочет сделать? Все равно не выйдет!» О.П. взглянул на меня с улыбкой: «Какая уж из тебя святая…» И правда, святой так и не вышло. А огонь и медные трубы пройти пришлось.

      Промучилась я в Москве месяца полтора, изнемогая от мысли, что Батюшка мучается там, в Почаеве. Вспомнилось, как кричали вокруг него бесноватые: «Подожди, мы тебе еще покажем! Мы тебе еще отомстим!» Бедный Батюшка, а я торчу здесь, как дура.

      Наконец схватилась за свое самое могучее спасительное средство: акафист Скоропослушнице. И как-то, когда читала его со слезами, раздался междугородный звонок. Звонила Люда из П-да, велела срочно заехать к ней, взять какие-то очень важные письма и отвезти Батюшке в Почаев, она сама никак не может. Я спросила у о.П., он подумал и благословил: езжайте!

      Я помчалась в П-д, оттуда, через Киев, в Почаев. Приехала на Михайлов день и накануне все той же Скоропослушницы. Девчонки дома унылые, озабоченные; у Батюшки дела все хуже и хуже. Сегодня поехал служить в село, пригласили на престольный праздник. Ждут, может, заедет по дороге.

      Батюшка не заехал, зато явился к нам Сережа. Не в подряснике, как обычно, а в телогрейке: оказывается, его выгнали. Выгнали с шумом и треском, чуть ли не из алтаря: некий отец схватил, вышвырнул да еще разорвал на нем подрясник. Все ясно: сначала Сережа, келейник, а потом…

      Я поплелась под Батюшкино окно. Боялась, что отругает: явилась ведь без благословения. Но оправданием были Людкины письма, и Батюшка, появившись в своем окне, только грустно покачал головой.

      Начались скорбные дни. Батюшку сняли с исповеди. Видеть его можно было теперь только после службы, мельком, или на экскурсии, да и там следили. Кое-кто из братии стал говорить против него проповеди, не скупясь на выражения типа “масон”, “колдун”, “еврей” и т.п. Намекали на какую-то тайную связь с заграницей, чуть ли не подпольную радиостанцию. Это был сущий бред, но когда человека травят, только ложь и идет в дело, и чем она нелепее, тем лучше, тем быстрее наступает расправа.

      Дома нашу жизнь кое-как скрашивал Сережа. Он не умел долго унывать и развлекал нас рассказами и сказками, и даже готовил вкусные обеды. Но вскоре он уехал домой в свой Киев. Мы - четыре девчонки и я - держались вместе, готовились к новым испытаниям.

      Прошло Рождество, Крещение. Перед Великим постом поползли слухи, что Батюшку вот-вот отчислят из Лавры; его друзей, особенно о. Алипия и о. Нестора, тоже преследовали. К Батюшке уже нельзя было подойти даже за благословением, видели лишь издали. Как-то на всенощной - пели впервые “На реках Вавилонских” - я проскользнула в пономарку, надеясь там его увидеть, было какое-то срочное дело. Он стоял, прислонившись к стене, с закрытыми глазами, и лицо у него было такое измученное, что я не посмела приблизиться.

      Вскоре стало известно, что наместник поехал во Львов к Владыке, чтобы тот подписал указ об исключении Батюшки из числа братии. Ясно было, что Владыка подпишет, его давно уже соответственно настроили, и Батюшка стал собирать вещи. Собраться спокойно, конечно, не дали: устраивали обыски, и даже у нас дома, следили за каждым шагом…

      И вот наступил этот день. Серым февральским утром Батюшка на машине, загруженной вещами, подъехал к нашему дому. Я в этот момент была в Лавре - думала, что он еще там. Пусто и мрачно показалось мне в этот день в храме; пустой была батюшкина кафедра, уже никто не рвался туда, чтобы попасть на исповедь, не слушал, затаив дыхание, слова о спасении. Я приложилась в последний раз к чудотворной иконе Почаевской Божией Матери: «Спаси нас, Владычице!», к мощам преп.Иова в пещерном храме, постояла под окнами батюшкиной келии, пустыми окнами, в которых уже никогда не появится его лицо. Сколько часов провела я здесь! Ох, Батюшка, Батюшка… Уныло поплелась домой. А там уже все наши в сборе: узнали, что Батюшка дома. Что ж, слава Богу, что хоть вырвался живой, ведь могли и убить, такое было вполне возможно, ведь покушения были: могли и посадить - такое было тогда время.

      Но и здесь, дома было небезопасно, милиция уже наведывалась. Батюшке надо было срочно уезжать из Почаева. Сообщили знакомым из Львовской области, те приехали на машине; Батюшка уехал с ними.

      Так кончились четыре года его великих трудов в Почаевской Лавре. Добрые дела не бывают без искушений, иначе они Богом не приняты, - часто говорил на проповеди Батюшка. Какие искушения выпали на его долю! Что же, значит, дела были очень добрые.

      Да, кончилось наше пребывание в Почаеве. Уехал Батюшка, уехала и я, и больше ни он, ни я не видели Почаевской Лавры. Но она осталась во мне навсегда как удивительный взлет моей, в общем-то, очень заземленной жизни.

      Узнав, что Батюшку выгнали, о.П. расстроился. Куда он теперь денется? Что будет делать? У о.П. полным ходом шла своя жизнь, к которой я сейчас не имела никакого отношения; меня приняли как печальную необходимость. Но в Москве я не собиралась задерживаться; узнав, что Батюшка из Львовской области уехал в Киев, тотчас туда отправилась.

      В Киеве вокруг него опять бушевала народная стихия. Собрались все многочисленные киевские чада, приехали из Почаева Мария, Лида, Т. из Ч-ва. В коммунальной квартире одной из духовных чад собралось человек сорок. Коридор весь завешен пальто, заставлен обувью. Перепуганная насмерть соседка выглянула и закрылась в своей комнате. И тут я здорово отличилась. Совершенно забыв, где нахожусь, стала в общей кухне бить земные поклоны. Истово долбила лбом пол - и тут вдруг на пороге эта соседка! С минуту мы в ужасе смотрели друг на друга, потом она бросилась в коридор к телефону. Кто-то из наших услышал: звонила в милицию - мол, собралось полно каких-то подозрительных, молятся, да и вообще неизвестно что делают, быстрее приезжайте. Только соседка в свою комнату - мы из своей комнаты в коридор. В секунду сорок человек оделись и выскочили из квартиры. Мне, конечно, здорово влетело, чуть не отправили домой. И долго еще Батюшка припоминал мне эти поклоны.

      Вся компания, побыв недельку у других, многодетных знакомых, перебралась, наконец, в отдельную однокомнатную квартиру к недавно крестившейся художнице. Народу туда повалило еще больше; узнали, что Батюшка в Киеве, и в Покровском монастыре, где среди сестер были его чада. Приходила и моя М., но ее эта страшная толкотня удручала: с Батюшкой и двух слов нельзя было сказать. В Прощеное воскресенье мы с ней пошли в кафе “заговеться”, поели мороженого, поговорили - в последний раз перед семилетним перерывом. (Предстояло нам расстаться, но потом Бог снова свел нас, и теперь мы добрые друзья с ней и с ее чудным мужем художником Димой).

      Почти месяц провел Батюшка в Киеве. Страшно устав еще в Почаеве, он совсем был измучен людьми, суетой и толкотней; и Великий пост начать по-человечески не удалось. Единственной передышкой была поездка за город к некоему о. Михаилу, интереснейшему священнику, всю свою жизнь посвятившему борьбе с властями за храм.

      Конечно, о батюшкином присутствии узнал митрополит, которого тоже давно против него настроили, узнали и те, “кому надо”. Пора было трогаться дальше. Куда?

      Батюшка уже собрался ехать в Москву, как вдруг приехала его сестра Ксения со струнинской Раей. Увидели, что творится вокруг Батюшки, какой он измученный - даже зарыдали. Оказывается, послал их о.Н. Батюшке надо было немедленно уезжать из Киева. С Раей на Кавказ. Немедленно!

      На следующий же день они уехали, а я отправилась в свою Москву.

      На сей раз уже надолго.

     

      ЧАСТЬ IV

     


СКИТАНИЯ

     

      1


     


Батюшка пробыл на Кавказе - в Сухуми, в Тбилиси, в горах - почти весь Великий пост. Я маялась на задворках у о.П., ждала, и даже, бывало, звала-вопила в тоске: «Батюшка-а-а!» - пока, наконец, не услышала в ответ его нарочито грубое: «Ну, чего тебе?» - и немного успокоилась.

      Вернулись они с Раей на Страстной. Зашли ненадолго к о.П. и поехали в Струнино. Я поплелась следом, все в ту же Мариину избу, где Батюшку, только-только отдохнувшего, снова стали осаждать какие-то люди - теперь струнинские, московские, загорские. На службу ездили в Александров, где в знаменитом некогда монастыре был один действующий храм, старинный, с потемневшей древней росписью, переносящей в иные века. В Лавру о.Н. ездить Батюшке пока запретил - он теперь был “гонимым”.

      И вдруг в Великую субботу сваливается на нас новость. Приходит Рая, которая еще с Почаева была связной между о.Н. и Батюшкой, приходит взволнованная, что-то говорит Батюшке, он тоже ошеломлен, уходит в свою комнатку и долго не выходит. В чем дело? - насели на Раю все мы. А вот в чем: о.Н. благословил Батюшке в горы на Кавказ, на целый год. В затвор. Мы обалдели. На год?! «Да, - сказала Рая, - а вы что думали? Старец знает что делает. Живут же там монахи и по 30 лет». - «Зачем? Зачем? - не могли мы уразуметь. - Ему-то зачем? Ведь он без людей не может и люди без него…» -»Ничего, сможет. Он же монах, вы что, не понимаете? Ему молиться надо, а когда ему тут, вы ж и вздохнуть не даете!» - строго выговаривает нам Рая.

      Но мы все равно не понимаем, не хотим понять. Батюшка должен быть с нами, а мы с Батюшкой, ведь он для нас живет, не для себя. Так мы считаем, но о.Н., как видно, считал иначе, и Батюшка, хотя ему и трудно представить отшельническую жизнь, знал, что о.Н. он должен послушаться.

      «Когда же ехать?» - спрашивали мы Раю. «Да после Пасхи». - «Так быстро?» - «Старец сказал: не тянуть. Собраться и ехать». - «Одному?» - «Нет, с кем-нибудь». - «С кем?» - «А это уж как Батюшка решит».

      Батюшка решил ехать с Сережей, о.Н. не очень охотно, но одобрил. Начались сборы. Больше всех хлопотала Рая, я же не в состоянии была принимать ни в чем участия. Предстоящий отъезд был для меня как удар обухом по голове, я никак не могла прийти в себя и не отходила от Батюшки ни на шаг. «Ты его еще под ручку возьми и не от-ускай», - издевалась Райка. Она не без оснований считала, что я слишком привязана к Батюшке и что он со мной чересчур ласков. И предупреждала: «Знаешь, какое самое тяжелое испытание для человека? Искушение от духовного отца. И у тебя оно еще будет. Не думай, что он всю жизнь будет с тобой возиться». Пророчество ее сбылось…

      Великий праздник Пасхи прошел для меня в унынии. Ночью я не могла стоять в храме, стало дурно, чуть ли не весь праздничный день проплакала. Это уже было настоящее помешательство. Но я этого не понимала. И чтобы поняла, Господь ткнул носом, как паршивого котенка. Чтоб поняла!

      Через дней 10 все необходимое собрали; еду, одежду и прочее. О.Н. благословил с Батюшкой и Сережей поехать к пареньку Паше, его чаду, пожить с ними недолго и вернуться. В Сухуми к ним должен был еще присоединиться монах Василий, в его келии в горах они собирались жить, и проводник, хорошо знавший дорогу.

      Перед отъездом собрались в Москве у сестричек Оли и Вали. У них хранились какие-то батюшкины книги и вещи, и он, видимо, собирался после гор пожить там. Было грустно. Я все ждала от Батюшки какого-нибудь утешительного знака, но не дождалась; он, видя мое отчаяние, только улыбался. Сам он уже был спокоен; надо так надо, на все воля Божия.

      Провожало их много народу. Все всплакнули, глядя, как они садятся в поезд с огромными, килограмм по 20, рюкзаками, как уже отрешенно смотрят на нас из окна вагона.

      Домой я пришла в каком-то помрачении. О.П. было не до моих переживаний, однако, по батюшкиному благословению, я поступала в его полное распоряжение и должна была слушаться его и Г.

      Прошло несколько дней, и вдруг к нам является Паша, паренек, сопровождавший наших в Сухуми. Приехал ненадолго по каким-то делам. Сказал, что наши еще сидят в Сухуми, ждут машину, которая должна отвезти их до какого-то места в горах. И тут мне взбрело в го-лову спросить у Паши их сухумский адрес; он, по простоте, сказал. Проходит еще день-другой, и меня осеняет: я должна лететь в Сухуми. Зачем? Этого я не знаю. Знаю только, что надо лететь во что бы то ни стало и как можно быстрей, пока они еще там.

      Поделилась я этой гениальной мыслью только с Г., что-то горячо доказывала, волновалась. Она молча, улыбаясь, слушала. Я попросила пока ничего не говорить о.П. и на следующий день рано утром, когда все спали, подхватила такси - и во Внуково. Билетов, конечно, не было; спутники по такси посоветовали подождать, пока кончится регистрация, иногда сажают. Меня посадили.

      Значит, так надо, решила я. Значит, я права и надо ехать. Но в голове какой-то туман, муть и трясет здорово, от Бога такого не бывает, это давно известно мне. Но сейчас…

      Прилетаю в Сухуми, разыскиваю улицу, дом… Ой, как страшно, как тошно! Звоню. Открывает незнакомая матушка. «О.А. здесь?» - «Нет здесь никого!» - быстро отвечает она, пристально на меня глядя. «А мне сказали, что здесь… Я из Москвы… вот прилетела…» Она, помедлив, уходит, и через минуту на крыльце показывается Батюшка. Стоит и улыбается так, будто знал, что я появлюсь.

      Меня пригласили в дом, все вместе пообедали. Сережа был серьезным, на себя непохожим, со мной даже не разговаривал. Ясно, что я здесь совсем не к месту, что никакого благословения Божия на мой приезд нет. Все же я попросила Батюшку поговорить со мной наедине, хотя и сама толком не знала, о чем. «Ну, что ты хотела? - он тоже стал серьезным, глядел мимо меня. - Зачем приехала?» - «Я думала… я решила, что так надо», - пробормотала я. «С нами в горы решила пойти?» - усмехнулся он. «Н-нет. Просто я ведь так и не поговорила… не спросила, что мне делать, чем заняться… может, проповедями почаевскими, обработать их?» - «Пожалуйста», - произнес он сухо и холодно. Помолчал, и, глядя куда-то вдаль большими темными глазами, сказал медленно, значительно: «За мной ездить нельзя. Понимаешь? Я - монах». Я смотрела на него и словно впервые видела: такое светлое лицо, такие чистые глаза, с таким ясным выражением, и борода рыжая, пронизанная солнцем… «Иди», - сказал он.

      Я пошла к знакомой, у которой когда-то останавливалась. На душе было мучительно тяжело. Еще два раза ходила к Батюшке с какими-то вопросами, он уже в дом не звал, разговаривал у калитки. «Больше не приходи, - сказал он, наконец. - Сегодня же езжай домой».

      В тоске бродила я по улицам Сухуми. Позвонила домой: о.П., конечно, разгневан: «Вы что, с ума сошли? Сейчас же возвращайтесь! Тысячу поклонов получите! - я в ответ только всхлипывала. - Ну, ладно, ладно, езжайте», - сказал он уже мягче.

      Когда поезд тронулся, я завопила мысленно: «Ба-атюшка-а!» - «Не надо», - услышала я сухой ответ.

      А дома меня ждала расплата. Сначала отчитал о.П.; как я посмела без его благословения и т.д. и т.п. О моей злосчастной поездке уже все знали. Приехала Лида с матерью. «Ты что, жена ему, что ли? - кричала Варвара. - Ты что за ним таскаешься!» Лида мрачно молчала. Приехала другая батюшкина сестра Ксения с Раей струнинской. «Вот-вот, - твердила Ксения, - Батюшка так и говорил: пока я туда приеду, бес на самолете прилетит. Вот-вот!» Райка вздыхала: «Из-за тебя о.Н. Батюшкой недоволен». - «Батюшка-то тут причем?» - испугалась я. - «Старец думает, что ты по его благословению прилетела… Вот теперь езжай к нему и говори, что сама».

      Пришлось ехать. Страшнее этого быть ничего не могло, но надо было оправдать Батюшку. Я ожидала, что о.Н. уничтожит, убьет, но он, увидев меня, удивился: «А ты что?» Я, заикаясь, залепетала: «Батюшка, простите... я без благословения в Сухуми…сама… Батюшка не благословлял». О.Н. накрыл меня епитрахилью и отпустил с миром.

      «Что ж ты меня не остановила? - укоряла я дома Г. - Ведь ты одна знала, что я лечу в это проклятое Сухуми». - «Так у вас был такой вид, что бесполезно было говорить. Все равно бы полетели».

      Да, Бог попустил этот безумный поступок. Чтоб пришла в себя. Получив такие оплеухи, я себя увидела - идиоткой, сумасшедшей, помешанной… Что же теперь будет? Батюшка никогда и говорить со мной не станет. Никогда я его не увижу.

      Страдая, я, однако, стала уже смиряться с этой мыслью. Но тут вернулся с гор Паша, зашел к нам, рассказал, как они добирались, как заблудились и чуть не погибли, только батюшкина вера и спасла. Он говорил: «О.Н. не мог благословить на смерть». Теперь мне стало страшно за Батюшку: сейчас-то лето, а что будет зимой в этих горах?

      Мне Батюшка передал с Пашей малюсенькую записочку: «Галине Л. 50 поклонов каждый день один месяц». Я была счастлива: готова была выполнять любую епитимью, только бы не отгонял насовсем! И только бы у них все устроилось…Ох, до чего же тяжко сидеть здесь и ничего не знать о них! «Тебе-то хорошо, матушка, - обратилась я мысленно к его маме. - Ты оттуда все видишь, все знаешь». И услышала ее голос, явственно услышала строгое: «А ты молись и не ленись».

     

      2


     


Летние месяцы дома тянулись медленно. Я заняла себя работой - начала обрабатывать батюшкины общие исповеди, которые в Почаеве старательно записывала. В них было то, что нужно людям, особенно тем, кто недавно пришел в Церковь, да и не только им, всем нам: простота, доступность, сила веры, чистота ума и чувств - и множество замечательных примеров из святых отцов, из повседневной жизни. Я работала с удовольствием.

      Интересно было и пообщаться с московскими знакомыми, которых давно не видела. Как-то пришла бывшая баптистка В.И., очень взволнованная. О.П. не было дома, и она, ожидая его, рассказала мне страшную историю. В Москве жил ее племянник с женой и двумя детьми. Этого племянника В.И. все пыталась наставлять на путь истинный, уговаривала поисповедоваться, а он только отмахивался: «Потом, потом…» В это лето она видела его перед своим отъездом в отпуск. «Было у меня предчувствие, - рассказывала мне она, - говорю ему: «Володя, ну, сколько можно откладывать, у тебя такая работа, шофер, все может случиться. Давай отведу тебя к хорошему батюшке, поговоришь, поисповедуешься…» - «Да что ты, тетя, торопишься, успею еще!» А я гляжу на него и, сама не знаю почему, плачу». - «Да что ты, тетя Вера, расстраиваешься, - успокаивает он меня, - все будет хорошо». Я уехала. Приезжаю дней десять назад. Вхожу в свою квартиру и ясно слышу: поют. Хор поет панихиду. Где, кто? Радио выключено, да и не поют у нас такие вещи… Несколько дней подряд продолжается это пение. А потом телефонный звонок: у Володи пожар. Да. Они жили на первом этаже. Спали все в одной комнате, а в другой никого не было, и форточка была открыта. Может, что-то бросили на ковер. У Володи была одна история, может, хотели отомстить…» - «Ну и что, все живы?» - «Нет. Мать, жена Володи, жива и маленькая девочка - была в саду на пятидневке… Мать проснулась в шесть утра, вышла в коридор и почувствовала страшный жар из второй комнаты. Открыла дверь, а оттуда страшное пламя! Выскочила на площадку, разбудила соседей, вызвала пожарную. А Володя с Ванечкой, вместо того, чтобы выпрыгнуть в окно, выбежали в коридор, там уже вовсю полыхало. Ванечка упал, Володя пытался его вытащить, весь обгорел… Ванечка сразу задохнулся насмерть, а Володя еще три дня лежал в больнице. И пока он лежал… панихиду у меня уже не пели, нет, началось совсем другое. За дверью у меня как будто камни падали. С диким грохотом. Открываю дверь - никого нет. Закрою - снова шум, грохот, как лавина в горах. И так было, пока не умер Володя…» - «А они крещеные?» - «Да, Ванечку год назад крестили, причастили, ангел мальчик. Все собирались с ним сходить в церковь, да все дела, дела… Володя тоже крещеный. Помолитесь о них».

      История, с чувством рассказанная, произвела впечатление. Я записала обоих к себе в помянник. Записать записала, но на имени Володи каждый раз спотыкалась.

      Нечто подобное у меня уже было - с отцом Эли М., бывшей моей “совписовской” подруги. Узнав, что он умер, я его записала, ведь когда-то были очень близко знакомы, я знала, что он крещеный, сестра у него верующая, каждый год приезжала с Кубани в Загорск, молилась за своего заблудшего брата Сергия, пыталась его вразумить, но он и слушать не хотел, богохульствовал. И его имя я не могла даже глазами прочитать, пришлось вычеркнуть.

      С этим же Володей… Как-то задремав, я услышала явственно: «А ведь он Евангелие не хотел читать». Голос звучал властно, строго, гулко. И я вычеркнула его имя.

      В августе приехали из Почаева трое монахов: их, вслед за Батюшкой, тоже выгнали из Лавры. В Москве они надеялись найти помощь; обратились к видному адвокату, но тот сказал им несколько общих фраз, за что взял 25 рублей. Помотавшись без толку по столице со своими длинными бородами, в длинных нескладных плащах и с подрясниками в авоськах, они уже собрались уезжать, и тут…

      Тут наша знаменитая мать Л. предлагает помощь. Есть, оказывается, в Москве монахиня м.Геронтия, она очень близка к вл. Питириму и к самому Святейшему, надо ее попросить, и она все сделает. Мать Л. Устроила почаевским встречу, м.Геронтия пообещала им помочь вернуться в Лавру; те, обнадеженные, уехали. А отношения с м.Геронтией продолжались, теперь уже у о.П. Она сказала, что с радостью и ему поможет, и даже нашему Батюшке, о котором, при первом же знакомстве, я ей рассказала.

      Это была совсем молодая матушка, не старше 30-ти, живая, энергичная, умная. Работала она в храме, пела, читала. О.П. ей доверился, она уверяла: Святейший любит ее как родную дочь, ни в чем ей не отказывает, стоит только попросить… О чем же просить? Конечно, о возвращении в Троицкую Лавру - о.П. и, может, нашего Батюшки тоже. М. Геронтия сказала: сначала поговорим об о.П., потом об о.А.

      Тем временем от о.А. приехал в Москву Сережа. Я встретила его как самого Батюшку, он как бы принес с собой его дух. Еще бы: два месяца они прожили вдвоем в полном уединении, в маленькой келии на краю ущелья. Два месяца среди невиданной высокогорной красоты, невиданных деревьев, цветов, трав, ягод, грибов, птиц, бабочек, змей…и клещей, которые ночью впивались в тело и залезали в волосы. И среди туч комаров, от которых спастись можно было чуть ли не сидя посреди дымящегося костра. В горной речке ловили форель, настоящую форель! Когда было время, а его почти не было: о.Н. благословил выполнять особое монашеское серафимовское правило, которое занимало чуть ли не весь день.

      Я слушала Сережу, открыв рот. Какая удивительная там жизнь, как не похожа на нашу. Как близко к небу! И как он, Сережка, изменился, какой стал “неземной” - и если он такой, то что же Батюшка!

      Сережа приехал в Москву за продуктами - весь свой годовой запас они, благодаря сережкиному аппетиту, уже съели. Пришлось опуститься с неба на землю - с гор - в Сухуми; Батюшка там его ждет.

      Сережа уехал, и через несколько дней в Сухуми отправилась с полными сумками Рая. Вскоре она явилась с известием: батюшка, наверно, в горы не вернется, опасно, шныряют вертолеты, может, его ищут. «Почему именно его? - удивилась я. - Неужели за ним вертолеты послали?» - «Да вот, твердят ему, а он поверил». А тут еще оказался в Сухуми какой-то батюшка из Средней Азии, пригласил его к себе на приход: там, под Фрунзе, тоже горы. «И он поедет?» - «Как о.Н. благословит. Послал меня к нему», - сказала Рая.

      О.Н. был очень недоволен, вроде даже сказал сердито: “Цыганский табор”, однако, ехать в Среднюю Азию разрешил, только чтоб и там, в горах, тоже исполнялось серафимовское правило. Сережа с ним уже не поехал.

      Мне Рая привезла от Батюшки письмо. Не знаю, почему, но он, видно, считал, что у меня все то же на уме - бегать за ним по белу свету. А я и подумать об этом боялась, сидела тихо, как мышь… Предупреждал: если еще раз такое (то есть попытка к нему ехать) повторится, отлучит от Причастия на полгода или даже на год. Резкое, сухое письмо и только в конце, для утешения “веселая картинка”: изобразил себя сидящим на скале, рука козырьком к глазам, вглядывается вдаль: «Где там толкушка Левинсон?» Но картинка меня не утешила, наревелась вдоволь. Лишь через какое-то время утешилась: туда, теперь уже в Среднюю Азию, ездила к Батюшке Маргарита-врач, и с ней он передал вполне деловую записку с разными поручениями и насмешливо-добрыми словами; я поняла, что меня все-таки простили и даже в какой-то степени возвращают на прежнюю должность.

      Тем временем развивалась весьма интересная история с м.Геронтией. Как-то она передала о.П. деньги, мол, благословение Святейшего, ему лично. О.П. был тронут до глубины души и еще больше стал доверять матушке, а она, в свою очередь, доверительно сообщала ему, что “дела идут хорошо и скоро он будет на месте”, то есть в желанной Троицкой Лавре. Я ездила к ней в храм с какими-то поручением и видела, как там ее уважают: добилась у вл.Питирима, чтоб храм расширили, построили прекрасную сторожку. Мне матушка тоже доверительно рассказала о себе: она по специальности врач, работала в 4-м управлении, у нее обширные связи, но главное, конечно, Святейший… Да, да, и о.А. тоже постарается помочь, она о нем и раньше слышала, замечательный батюшка. «Позвоните мне через недельку», - сказала она.

      Вскоре после этого разговора матушка пришла к нам. Побеседовала с о.П., он пригласил ее на обед. За столом она рассказала о Патриархе, да так ярко, живо, интересно, что мы слушали, открыв рты. Эдакие сценки в лицах: ее с ним беседы, отцовская его ласка, его характер, привычки, отношения с людьми… Мы с Г. изумлялись: надо же, чтоб с самим Патриархом такое. Ну и ну!

      За этим же обедом матушка пожаловалась, что у нее вдруг стало сильно болеть горло, с трудом может петь и читать. О.П., знаток всяческих лечебных трав, дал ей рецепт. Через несколько дней, как договорились, звоню ей насчет батюшки, и она говорит: «Да, я разговаривала со Святейшим, он спросил: а где о.А.? Я сказала, что где-то в горах, отдыхает. Он велел ему немедленно приезжать». - «Как, в Москву?» - «Ну да». Пытаюсь еще что-то спросить, но матушка говорит, что с горлом плохо, разговаривать не может, вешает трубку.

      Что же делать? Слава Богу, в Москве был Сережа, мы обсудили, подумали, еще обсудили, еще подумали, посоветовались с о.П. и решили: надо сообщить, дело-то серьезное, сам Патриарх вызывает… У меня уже был батюшкин адрес - туда, по его вызову, поехала Люда из П-да. Я послала телеграмму, Люда позвонила и все объяснила. Через несколько дней от нее телеграмма: выезжаем. Был конец октября.

      Выезжают… неужели? Увидеть Батюшку! Полгода прошло, и столько всего… и как я с ним встречусь? А тут еще другое: куда ему теперь деваться? Он наверняка надеется на сестричек Олю-Валю, а они взяли и отказались от него и даже отдали мне все его вещи. Больше в Москве, как это ни странно, податься не к кому, кроме П-ы с ее однокомнатной квартирой, о чем я ей и сообщила. Она, конечно, этого не ожидала, немного растерялась, но - надо значит надо, П-а была человеком долга.

      Снова звоню м.Геронтии - сообщить, что Батюшка приезжает, а она еле-еле говорит: «Приходится ложиться в больницу, зайдите туда». Я пришла: она страшно расстроена: подозревают опухоль голосовых связок. Ни с того ни с сего. Наверно, будет операция, срочная, положение очень тяжелое. Ясно, что теперь ей уже не до Батюшки.

      Тем временем наступает день батюшкиного приезда. Еду встречать. На перроне, ожидая поезда, дрожу от страха. И вот, вхожу в вагон. Люда с радостью ко мне бросается. А вон и Батюшка, дочерна загорелый, в спортивной куртке. Он, конечно, и не думает радоваться, кивает не глядя. Мне становится совсем не по себе.

      Выгружаемся. Вещей у него полно. Я немного осваиваюсь. Говорю Батюшке, что к Оле-Вале нельзя, он не верит, расстраивается. Да и трудно поверить, ведь они давнишние его чада, ездили к нему в Загорск и в Почаев, и он к ним раньше часто заезжал. Но факт есть факт, и я предлагаю ехать к П-е: «Мы с ней уже договорились». - «Ну что ж, поехали».

      Ввалились к П-е, завалили вещами и заполнили собою всю квартиру. Она, однако, рада, начинаю радоваться и я: Батюшка приехал, живой и невредимый. Слава Богу! Каким-то образом о его приезде узнали в Струнино, и в тот же вечер явилась Маргарита, Лида, Наташа. Лида к тому времени продала дом в Почаеве и купила в Струнино развалюшку; они жили там с Наташей и Светой.

      Весь вечер Батюшка рассказывал нам о Кавказе: как добирались и, действительно, чуть не погибли; как пришлось ему одному пробыть в келии десять дней, пока не вернулся Сережа; рассказал много и страшного и прекрасного, и от всего дух захватывало. Эти два месяца на горных вершинах словно были вершиной жизни… и как жаль, что всего два месяца, а не год, как благословил о.Н.! В Средней Азии уже было не то, все было как везде, никаких гор, никакого правила, а только люди, люди, люди. А нужен был затвор, нужна была тишина, молитва.

      В Москву Батюшка приехал, оказывается, всего на несколько дней - собирался в П-д к Люде, она уговорила его полечиться голодом; знала, как это делается, и многим уже помогла. Мне хотелось побыстрее познакомить Батюшку с м. Геронтией, но она была еще в больнице, а туда ему ехать было неудобно.

      И он уехал в П-д. почти на полтора месяца: 21 день голодать и столько же выходить из голода. А история с м.Геронтией стремительно подошла к развязке. Ей сделали операцию - оказался, действительно, рак горла. Она лишилась голоса, могла говорить только шепотом. По ее просьбе вызвали духовника, батюшку из Прибалтики. О.П. удалось, втайне от матушки, с ним встретиться, поговорить, и он выяснил, что с Патриархом м. Геронтия никогда знакома не была и вовсе она не врач, хотя связи, и правда, у нее большие.

      Да только с кем?.. О.П. ужаснулся: кому он доверился? И мы все за голову схватились: ну, матушка и артистка, обвела вокруг пальца! Единственная надежда - что не успела доложить “куда надо”, Бог не допустил, лишил голоса, чтоб не причиняла вреда нашим батюшкам. Ведь вызвала-то нашего уж, конечно, не по приказу Патриарха.

      А он ничего этого не знал, голодал в П-де. Мы с Людой перезванивались; она сообщала, что после голодания нужны кое-какие продукты, которых у них нет. Я сказала о.П., он велел отвезти.

      Поехала я без особой радости, знала, что Батюшка будет не очень доволен. Зато Людка обрадовалась, тут же приставила меня к кухне, научила готовить диетические блюда, а сама занялась лечением. Это было делом нелегким - лечиться Батюшка терпеть не мог, все время пытался нарушить диету, что было очень опасно, и Люда следила за ним, как за маленьким ребенком. Она старательно оберегала его покой, людей не пускала, лишь изредка самых близких. Как-то пришла Верочка, городская юродивая. Эту удивительную женщину, раз увидев, уже никто не мог забыть. Чем-то она была похожа на блаженную Ксению - и внешностью, и жизнью, и поведением. Люду она любила, заходила к ней, иногда жила по несколько дней. Одета она была, как и все юродивые, в отрепья, а глаза были необыкновенные: взгляд острый, проницательный. Обычно она бродила по городу в сопровождении стаи собак, ночевала где-нибудь на базаре; забирала ее милиция, сажали в психушку. Мне довелось почувствовать на себе ее удивительный благодатный дух… С Батюшкой она была очень почтительна: предсказала ему, что года два-три будет “шататься”. Где? Да из Москвы в Струнино, из Струнино в Москву.

      Лечение батюшкино кончалось как раз перед днем его Ангела. Он торопился в Струнино: там его ждут. А Люда умоляла подождать, пожить хотя бы еще недели две у нее на санаторном режиме, это необходимо, если сейчас надорваться, то все пойдет насмарку. Но Батюшка и слушать не хотел об этом, санаторный режим уже порядком ему надоел, и он уехал. В Струнино, конечно, было столпотворение - в маленькую Мариину избу набилось народу видимо-невидимо. Батюшку давно не видели, заждались. Из одного только Киева приехало человек 20. Батюшка чуть не задохнулся и здорово подорвал здоровье… И я околачивалась там же: Люда приказала строго: готовить ему отдельно диетическую пищу. Так я оказалась в новой и совершенно неожиданной для себя должности поварихи.

      Сразу после дня Ангела Батюшка уехал в Москву - и началась, как и предсказывала Верочка, “шаталова пустынь”: то мы приземлялись у П-ы, то у кого-то из чад о.П., то у новых московских знакомых. Батюшке хотелось осесть в Москве покрепче и просвещать ее, подобно о.П., но, видно, не было на то Божия благословения - так и не нашлось ему постоянной квартиры.

      Патриарх, разумеется, ничего не знал о его приезде, м. Геронтия, и правда, все выдумала. Ее выписали из больницы, потом положили на повторную операцию, но ей становилось все хуже, и вскоре она умерла. Перед смертью о.П. приезжал к ней домой, исповедовал, и она призналась, что насчет Патриарха все было неправдой, просто ей очень хотелось Батюшке помочь, вот и придумала. Уверяла, что ничего плохого ему не сделала. Когда умирала, присутствовал кто-то из чад о.П. и потом рассказал, что она все время воздевала вверх руки и беззвучно звала: “Батюшка…Батюшка…” Бог ей Судья.

     

     



3

     


“Шаталова пустынь” Москва - Струнино продолжалась до поздней весны. Иногда Батюшка уезжал путешествовать - во Львов, в Минск, в Прибалтику, и так мне радостно было встречать его рано утром на еле освещенном зимнем вокзале, встретить, пойти рядом, ждать молча, когда он спросит, расскажет, а потом поехать вместе куда-нибудь в Орехово, к чудной Шурочке и ее чудной маме, где так хорошо и просто, лучше, чем в родном доме.

      Первую неделю Великого поста той весной провела у П-ы; несколько человек, среди них удивительная по своей доброте, внутренней порядочности и деликатности Наташа из Минска, близкая подруга П-й Гали, с которой я познакомилась на Пасху еще в Троицкой Лавре. Батюшка благословил нам первые два дня ничего не есть и не пить, и тут я взбунтовалась. Раньше не подозревала, что такая чревоугодница и психопатка: все молча терпели, в том числе и Наташа, я же ворчала, ныла, чуть ли не ругалась. Во вторник мне казалось, что все, умираю, а тут еще Батюшка благословил послушание - ехать на другой конец города, посидеть с четырехлетней внучатой племянницей В.И., которую не с кем было оставить. Как я была зла на всех и вся! Но поехала, и ничего, не померла.

      После гор батюшкино отношение ко мне изменилось - стало суровым и жестким. В Почаеве со мной цацкались, как с маленьким ребенком; теперь это кончилось: хватит молочко сосать, пора и сухой хлебушек погрызть. Хочу - не хочу, это все кончилось. Заставляли делать именно то, что “не хочу”.

      На Пасху Батюшка чуть было не отправил меня к о.П., сам же с московскими и струнинскими девчонками собрался в Балабаново на машине, где для меня места не было. Еле выпросила разрешения поехать с П-й на поезде. Старца уже не было в живых, служил в его храме другой батюшка, его ученик, и все было совсем не то. Лишь могила старца освящала это место.

      Той же весной Батюшка с Наташей съездили в Дивеево. Были у матушек, которые хранили вещи преп. Серафима. Заходили к м. Евфросинии, к блаженной Анне, ныне уже покойной. От этой Анны Батюшка привез мне кличку “требуха”, которую та любила повторять; по его благословению, кличка ко мне прилепилась: вполне отвечала моему сластолюбию.

      А летом Батюшка решил обосноваться в Струнино. У Марии, в ее тесной избушке с кучей ребятишек жить было невозможно, и он затеял перестройку лидкиного дома. В нем была одна, перегороженная огромной печкой, комната. Батюшка составил проект (среди многих прочих его дарований были и архитектурные), по которому из этой комнаты должно было получиться три, а из подсобного помещения кухонька и ему келия.

      Принялись за работу. Бригада собралась солидная, во главе с тремя мужиками из Белоруссии: были струнинские, и московские, и прочие: многие, как это было и в Почаеве, проводили на стройке свой отпуск.

      Я работала в своей новой должности кухарки-поварихи. Вот, оказывается, почему Батюшка еще в Киеве, сразу после Почаева, подарил мне ни с того ни с сего передничек и наколку! А я тогда удивилась: зачем мне это, ведь я хозяйством не занимаюсь…

      И вот пришлось готовить каждый день человек на 30, а то и больше. И в каких условиях! В комнате штукатурят, белят, красят, а я со своей электроплиткой и кастрюлями передвигаюсь с места на место. Как-то чуть не наступила на случайно включенный кипятильник, чуть не устроила пожар, чуть не убило током… Но мне одно время помогала милая и добрая Наташа из Минска, с ней все получалось легко, все мы успевали.

      Несмотря на трудности, на усталость, было хорошо, даже весело. Батюшка сам трудился вовсю, и всем было интересно с ним поработать. А за столом, как обычно, и серьезная беседа, и шутки, и люди все такие добрые, приветливые. Я чувствовала себя членом этой общины (хоть и с меняющимся составом) и была вполне довольна жизнью.

      Батюшка торопился со стройкой - собирался в конце лета ехать на родину, в Сибирь, до этого надо было в основном закончить. Из-за спешки произошло несчастье.

      Было 21-е июля, Казанская Божия Матерь. Батюшка кому-то благословил съездить на службу, а остальным работать. Многие были в недоумении - работать в такой праздник! - однако, подчинились. Тот день прошел спокойно, а на следующее утро…

      Мы с Валей, врачом из Казахстана, готовили обед, и вдруг в проеме еще не застекленного окна возникает фигура Батюшки. «Сделайте что-нибудь», - говорит он, как-то странно глядя. Поднимает руку - она вся окровавлена, кровь льет ручьем. Мы ахаем, выскакиваем на улицу, я хватаю ведро с холодной водой, опускаю его руку, вода сразу становится красной. Батюшка садится бледный, в испарине, чуть не теряет сознание… оказывается, они с мужиком вставляли на крыше печную трубу, напарник не удержал ее, труба сорвалась и острым краем отсекла Батюшке кончики пальцев на правой руке.

      Началась суматоха, все наперебой предлагали лечение, но Валя-врач никого не слушала, лечила сама, в основном, примочками из тертой моркови. Батюшка теперь ходил в халатике, с рукой на перевязи, а левой постукивал молотком, сидеть без дела не умел. В конце лета, с Божией и Валиной помощью, все почти зажило.

      А я опять стала привыкать к Батюшке. Привыкала всегда быть возле него. Но теперь он быстро это пресек.

      Как-то, еще до стройки, он собрался из Струнино в Москву, мне же сказал: «Ты не поедешь, оставайся здесь». Оставаться? Чтоб Батюшка был в Москве, без меня? Да разве такое возможно! Я, однако, поплелась следом. Была суббота, в Москве пошла на службу, а потом заявилась туда, где Батюшка остановился. Он промолчал, но на душе было тревожно и противно. Утром пошли в храм, я подумала было, что все обойдется, но на обратном пути он сказал твердо: «А теперь езжай домой». Возражать уже нельзя было. «Я сумку там оставила…»” - «Ладно, зайди за сумкой и езжай».

      Как мне это было трудно! Ведь я целиком и полностью жила батюшкиной жизнью, я этим дышала… Вот он сидит с людьми в комнате, беседует мирно, я с кем-нибудь хлопочу на кухне, бегаю туда-сюда, собираю на стол (Батюшке обязательно что-нибудь повкуснее); вот он поднимается: «Отче наш», вот все садятся, я еще бегаю, приношу, уношу, но одним ухом слушаю, что говорят, это очень интересно, а потом и сама присаживаюсь - и покушать, и послушать, и вставить, если удается, словечко.

      И от этого всего уйти, чтоб оно было без меня!..

      Уныло я приплелась, взяла сумку. Батюшка зашел в комнату, мельком взглянул на меня, и, уже глядя мимо, сказал тихо, значительно - как говорил тогда, когда я прилетела в Сухуми: «Не послушаешься сейчас, не уйдешь - сам Бог оторвет, и тогда уже навсегда». Я испугалась. Бог? Коли Бог, то… и пулей вылетела на улицу.

      А дома и поплакать было негде. Пришлось пойти в соседний лесок, излить травке и деревьям свое горе. Ну, как мне быть? Как - без Батюшки? Что делать? Господи! Господи, помоги! Господь пока еще призирал на мою немощь: поныла я так пару дней, потом возникло какое-то дело, надо было отыскать Батюшку, он был еще в Москве; надо было встретиться… и снова поехать следом за ним в Струнино.

     


4

     


К Успению перестройка дома была, в основном, закончена, и Батюшка уехал в Сибирь. Я знала, что поехал надолго, но почему-то была спокойна. В Москве занялась опять “своими делами”; продолжала оформлять батюшкины проповеди, перепечатывала духовные книги. Дома заниматься этим было трудно, и я уходила к П-е, которая целые дни была на работе и оставляла меня в своей уютной квартире.

      Ну, а Левка? Он работал в церкви, теперь уже в Лосинке, в храме Адриана и Наталии, был там и алтарником и чтецом, а жил, уже постоянно, у Маши, своей “второй мамы”. Ему было 19 лет, но для Маши, как и для всякой мамы, он оставался маленьким ребенком, и это его уже немного тяготило; хотелось свободы, хотелось сходить в театр, в концерт. Маша была против, он шел к о.П., клянчил: «Батюшка, благословите в театр…», тот тяжело вздыхал и говорил: «Не благословляю, но иди», а часов в 12 ночи Маша звонила в панике: «Левки нет, помолитесь!» - и о.П. опять тяжело вздыхал, но молился. При этом Левка регулярно приходил к о.П. на исповедь, а также просить деньги на книги и развлечения: тот щедрой своей рукой и деньги давал, и одевал его с головы до ног. Я - так называемая первая мама - была свободна от всех материнских забот.

      Глядя на своего сына, я не переставала удивляться: он уже почти оформился как личность и был совсем не похож ни на истеричного мальчишку, с которым я когда-то не хотела возиться, ни на ревностного не по силам отрока, которым я начала было гордиться. Появились в нем сдержанность, рассудительность, он много читал и духовных книг и светских, разбирался в искусстве и был куда образованнее и умнее меня.

      Я же была страшно нетерпима ко всему и вся, особенно к “инакомысленным”; оценки мои категоричны и однозначны. Не православный? Значит все, погиб. И никаких разговоров.

      Как-то дома зашла речь о небезызвестном ленинградском митрополите Никодиме, недавно умершем. Мне было совершенно ясно, что он получил вечное наказание, ведь был экуменистом, а скончался в Ватикане у ног папы Римского. А тут еще Батюшка спросил у бесновавшейся Райки, вернее, у ее “жителя”: «Ну-ка, скажи, где митрополит Никодим?» - «У нас он», - радостно возвестил “житель”. Вот я и доказывала с пеной у рта, что душа покойного митрополита может быть только в аду. «Да откуда ты знаешь?» - удивился Левка. «Райкин бес сказал!» - «Авто-ри-тет», - произнес Левка таким тоном, что мне оставалось лишь рассмеяться.

      Нескоро до меня дошло, что нетерпимость - далеко не христианское качество и что Один только Бог знает, кто спасается, а кто погибает, а мне давно пора подумать о своей душе: «Знай себя и довольно с тебя», - постоянно говорил мне Батюшка. Но и позже, поняв это, я иногда все же толкала кого-то на самое дно ада. Левка, услышав как-то от меня, что такие-то обязательно погибнут, пристально на меня посмотрел: «А ты что, - показал он пальцем вверх, - там секретарем работаешь?» И я замолчала.

      Батюшка был в Сибири месяца два, объездил многочисленных своих родственников, многих из них видел впервые. Просвещал, крестил, исповедовал, венчал, и, конечно, не только родственников. И, конечно, тайно, ведь шел еще только 82-й год. Записал на магнитофон свои беседы с разными людьми, записал нечто и вроде репортажа с дороги, из тех мест, где прошло его нищенское детство. Там он удивительным своим голосом читал акафист «Слава Богу за все» - за все, за все благодарил Бога… Обо всем этом мы узнали от Лиды и Маргариты, которые ездили в Сибирь с ним.

      Из Сибири Батюшка, уже один, полетел в Среднюю Азию. А там застрял, там тоже был нужен. А в Струнино его уже ожидало хорошенькое искушение.

      Появилась там вдруг некая Надя с Украины. Эту, весьма странную особу с большими отрешенными голубыми глазами и тонким голосочком я часто видела в Почаеве, она обычно ждала Батюшку возле храма. И вот сейчас эта Надя приехала беременная, чуть ли не на восьмом месяце, и заявила, что ее муж - Батюшка, что он приезжал к ним домой, жил две недели и уехал, теперь она его ищет, потому что он еще ничего не знает. Все это Надя поведала доверительно Батюшкиным сестрам, те, конечно, сказали ей пару теплых слов, но она их не поняла и продолжала твердить свое. Приехала и ее мама и уверяла, что Надя говорит правду; мало того, стала угрожать, что если Батюшка откажется, она дойдет до Патриарха.

      Батюшка позвонил мне, впервые за все эти месяцы. Где-то в середине октября, из Ташкента. Пришлось сказать ему коротко о Наде. «Все Вас ждут - не дождутся. Когда приедете?» - «Посмотрим».

      Дни шли, его все не было. Что же он там делает так долго? И вот снится мне сон: школа, светлый коридор, дверь в класс. Открываю, заглядываю, вхожу и останавливаюсь на пороге. В классе спиной к двери сидят за партами люди, все взрослые, внимательно слушают, а Батюшка за учительским столом что-то рассказывает, я ясно вижу его серьезное лицо. Потом столик окружают ребята в семинарских кителях; низко наклонившись к Батюшке, они о чем-то беседуют, а я жду. Жду, когда закончат, терпеливо стою возле двери. Батюшка поднимает голову, смотрит на меня вопросительно, потом кивает: сейчас, мол, сейчас, - и продолжает беседовать… Значит, занят, - думаю я, проснувшись. Опять люди, люди, люди…

      Наконец знакомая художница из Фрунзе сообщила: выезжает. И, наконец, я поехала его встречать. Подходит поезд… Торопливо поднимаюсь по ступенькам вагона - и сталкиваюсь с Батюшкой. «Куда лезешь?» - говорит он нарочито грубо. И вот мы едем в электричке в Струнино.

      Я подробно рассказываю ему про Надю, другие новости, которые за эти месяцы накопились. Два часа дороги пролетают как минута.

      В Струнино Батюшка быстро во всем разобрался. Позвали Надю с мамой. «Ну, посмотрите на меня и скажите: это я был у вас?» Они посмотрели и сказали: «Нет, Батюшка, не Вы». - «Так что же вы тут ходите и болтаете?» Сейчас же садитесь и пишите все, как есть: что оклеветали батюшку. Быстро!»

      Они сели и написали; заявление это Батюшка на всякий случай взял себе - как документ. Надя с мамой, однако, не успели уйти, как снова начали твердить свое, и батюшке пришлось снова выуживать у них «заявление». К тому же он изъял у Нади фотографию загадочного отца ребенка: это был молодой парень, совершенно на Батюшку не похожий, с длинными волосами, перехваченными обручем. Похоже, йог или что-то в этом роде. А ведь Наде и ее маме представился как о.А., и они сразу поверили. Ну и наваждение! «Бес мстит, - сказал Батюшка. - Пришлось там, в Сибири, много исповедовать, блудные грехи у всех страшные, вот и получил на орехи». - «Наверно, бес принял ваш образ, - предположила я. - Ведь этот, на фотографии, ничего общего с вами не имеет». - «Просто внушил ей. А она немного больная… Ну, ничего».

      Да, «им» было за что мстить Батюшке! В Струнино как-то приехала бесноватая, кричала ему: «Ух, как зол на тебя Асмодей, начальник блудных бесов! Тайные грехи вытаскиваешь? Ничего, он тебе еще отомстит!» Такие же угрозы сыпались и в Почаеве.

      Надя с мамой, помотавшись еще немного в Струнино, уехали. И больше мы о них ничего не слыхали.

      Великий пост в том году в Струнино прошел у меня странно. Из Киева приехал Сережа, и мы с ним почему-то начали безумно веселиться. В Великий пост! Начали - и не могли закончить. Как ненормальные - что ни слово, то смех. Батюшка ничего не мог с нами поделать; ставил на поклоны, но мы и тут умудрялись прыскать и фыркать. Тогда он придумал нам замечательное занятие - чистить давно не чищенный туалет. Это было как раз то, что надо! Я целый день торчала чуть ли не по уши в благоуханной жиже и наполняла ведра, а Сергей с криком и воплями (был ужасно брезглив) относил их куда-то и выливал. Вопить он умел как никто, да еще сопровождал свои вопли высказываниями, оформленными им тут же в «Оду на чистку туалета» - от смеха я чуть не утонула в выгребной яме. Видя такое наше веселие, Батюшка усугубил наказание; не успели мы закончить, велел ехать в Москву, не откладывая ни на минуту. Сережа все-таки ухитрился ополоснуться, а мне не разрешили, и пришлось в течение двух часов благоухать на весь вагон, так что все лавки вокруг нас оказались пустыми, а потом в таком состоянии ввалиться в квартиру. О.П. зажал нос и тут же открыл мне дверь в ванну.

      За «примерное» поведение во время поста были мы лишены на Страстной причастия. Это было очень грустно, стало уже не до смеха. Сережка каким-то образом выпросил, а я… Я уныло стояла в «Споручнице» на службе Великой Субботы. Я так любила эту службу, эту торжественную скорбь («Да молчит всяка тварь человеча и да стоит со страхом и трепетом и все земное в себе да не помышляет…»), великую скорбь, переходящую в великую радость - Пасху. Мне так хотелось причаститься! Я похлюпала, пожаловалась Богу - Батюшка даже не разрешил пойти на службу с ним и со всеми нашими! - и когда началось Причастие, стала есть, глотая слезу, просфору. Съела и явственно почувствовала, что … Стою в изумлении, не веря, а тут какая-то женщина подходит и говорит ласково: «Ну что, причастилась? Иди же, запивай». Я пошла, запила; на душе была несказанная радость.

      Батюшка это знал: ночью на Пасху мы все были в Донском, и он, улыбаясь, поздравил меня с Причастием.

     

      5


     


Еще где-то в конце зимы о.Н. передал Батюшке благословение: устраиваться на приход. Священнику нельзя не совершать литургии, а он уже два года как не служит. На какой приход? Да на какой возьмут. Батюшка попробовал Калужскую епархию, тамошний архиерей был его бывший однокурсник, тот пообещал, но долго молчал, и Батюшка отправился в Калинискую: струнинская Рая возила его в какую-то глушь, где раньше служил ее племянник. Глушь была страшная, непроходимая, и, Слава Богу, там ничего не вышло. Тогда Батюшка решил толкнуться в Ивановскую. Владыка принял его очень хорошо, и вскоре Батюшка получил от него письмо, что будет, наверно, назначен в деревню под названием Дубенки, не очень далеко от Иванова. Не дожидаясь указа, Батюшка съездил туда несколько раз с девчонками, им понравилось и деревня и ее название. Батюшка радовался как ребенок, и всем рассказывал об этих Дубенках, куда вот-вот переедет.

      Я эти разговоры всерьез не принимала: привыкла уже, что Батюшка в Струнино, в Москве, что он свободный человек. А приход? Он никогда не служил на приходе. Десять лет в Троицкой Лавре, четыре - в Почаевской, и вдруг какая-то захолустная деревушка!

      А тут еще и меня ожидала история. Вернее, ее завершение. Завершение оборвавшейся 10 лет назад истории с Владом. Оказывается, она еще не была кончена.

      Как-то, когда я приехала из Струнино домой, Р. сказала, что звонила из Кишинева Люда, жена Влада. Я очень удивилась: все эти годы мы совершенно не общались. Что же ей надо? «Люда сказала, что Влад тяжело болен, и вам надо приехать». Я только пожала плечами: куда я сейчас поеду и зачем? - и отправилась себе в Струнино. В следующий раз, когда были в Москве с Батюшкой у П-ы, звонит Г. туда: «Люда из Кишинева очень просит приехать, муж ее вроде бы при смерти. Позвоните ей». При смерти? Что же делать? Говорю Батюшке: «В Кишиневе один человек умирает». - «А тебе-то что?» - «Как что? Это Влад, - сказала я мрачно. - Ведь из-за него я тогда чуть в Кишинев не переехала». - «Ах, вот оно что! Так это ты его так любила!» - и начались обычные насмешки и издевки.

      В Кишинев я все же позвонила. Люда сообщила: у Влада рак в последней стадии, со дня на день может умереть, и, хотя он этого не знает, очень просит, чтоб я приехала. Я расспросила, узнала подробности… «Приедешь?» - «Не знаю». Я и правда, не знала. Ехать ужасно не хотелось. Но если он просит, если он умирает… Тут я вспомнила, что не очень давно видела молдавскую писательницу Раю Л., которую когда-то переводила; она рассказала, что несколько лет назад в больнице видела Влада, ему сделали операцию, удалили желудок: был рак, но он ничего не знал. И еще тогда он просил Раю, чтоб нашла меня и передала его просьбу: приехать.

      Я выждала еще несколько дней, потом, в Струнино, снова сказала Батюшке. Он промолчал, а когда уже не ждала, вдруг сказал: «Давай собирайся в Кишинев. Быстро, самолетом!» Я было что-то вякнула, но: «Сейчас же в Москву и сегодня же лети. И постарайся все сделать - чтоб поисповедовался, причастился».

      Приехала Москву вечером. Был страшный ливень, и я решила отправиться утром; сообщила Люде.

      Утром в аэропорту билетов не было, но у меня уже был опыт: встала возле регистрации. Посадили - вот, лечу. Лечу в Кишинев, где не была столько лет. Любимый когда-то город! Но в душе ничего не шевельнулось, не дрогнуло - то было прошлое, с ним навсегда покончено, то была прежняя жизнь. Страшно было увидеть умирающего Влада. И зачем?

      Прилетаю, нахожу республиканскую больницу, огромное новое здание на окраине. Город за эти годы изменился - новые кварталы, прекрасной архитектуры дома, светлые проспекты, чистота, зелень, солнце, яркие краски, - все радует глаз. Но мне не радостно.

      Вхожу в больницу. Швейцар спрашивает пропуск. «К кому вы?» - «К Иовицэ. Я из Москвы… из Союза кинематографистов», - говорю так, как велела мне Люда. «А, Иовицэ, - сочувственно кивает старичок-швейцар. - Бедный, так тяжело болеет… А вы из Москвы? Ну, проходите, проходите».

      Вот и его палата, он один лежит в боксе. Открываю дверь, другую, и наталкиваюсь на огромные, глядящие на меня черные глаза. «Гита?» - произносит он и закрывает лицо руками. Плачет.

      Я подхожу к нему. К тому, кто когда-то был Владом. Сейчас это анатомический скелет, обтянутый кожей. Ни грамма плоти. Черных густых волос нет, нет и резко очерченных бровей и густых, щеточкой, ресниц, потому глаза и кажутся такими огромными. Все выжжено облучением или химиотерапией.

      Рядом с ним Люда, она-то почти не изменилась. Еще по телефону предупредила: ни в коем случае не говорить Владу, что он умирает. Почему? Но спорить я не стала, вот приходится играть роль; говорю с нарочитой бодростью: «Ну что же ты, все хорошо…вон какой молодец», - и наклонившись, целую его в лоб. Бедненький… Но душа у меня сухая.

      «Садись, садись, - говорит он, - и рассказывай…» Я осматриваюсь. Он лежит под капельницей - уже почти два месяца не может есть: непроходимость, метастазы в пищевод. А есть так хочется, и он просит Люду: «Дай что-нибудь… дай сметанки». Люда дает ложечку, он пытается проглотить, но все идет обратно. Какие муки!

      Он переносит их тихо, кротко. Лежит такой мирный, спокойный, добрый. Мы разговариваем. Он в полном сознании. «А я тебя еще три года назад искал, - говорит он. - Видел в больнице Раю, просил, чтоб сообщила тебе». - «Она только недавно мне сказала». - «Жаль. И что же ты так долго не ехала?» - «Да… дела всякие». - «Гита… Или тебя сейчас иначе зовут?» - «Галина». - «Галина? Ну что ж, будем привыкать». Он вглядывается в меня. «Что, постарела?» - «Да нет, не то… Просто стала спокойнее. Лицо, глаза. И чище».

      Потом он рассказывает, что до больницы много работал, переделал повесть, которую я когда-то переводила и протолкнула в «Совписе». «Переведешь заново?» Я знаю, что не переведу, но говорю: «Надо почитать, посмотреть…» - «Почитаешь обязательно. Вот поправлюсь, поедем в село, ты так давно там не была. Поживешь, отдохнешь и поработаем…» Я гляжу на него, искоса на Люду. «Поправлюсь…» Зачем этот обман? Человек должен знать, что умирает, должен готовиться… Но Люда делает мне страшные глаза, и я молчу. Однако постепенно перевожу разговор. «У меня дома есть книга интересная, жаль, не взяла… Об одном священнике, который прошел лагерь, ссылку. Очень интересная книга. Я бы тебе почитала…» - «Почитаешь, почитаешь, послушаем. Я ведь в последнее время все читал Библию». - «Да?» - и тут я решаюсь: «Послушай, а ты не хочешь поисповедоваться?» - «Исповедоваться? А что это такое?» Я объясняю. «Ну что ж, - говорит он, помолчав. - Можно».

      Но сегодня уже поздно ехать за священником. На ночь я остаюсь с Людой в больнице. Хочу чем-нибудь помочь, но Люда не дает, все делает сама, ухаживает за ним самоотверженно. Да, видно, они очень любят друг друга. Спрашиваю о дочке, с которой, когда-то приезжая в Кишинев, играл маленький Левка. «Ей уже 15. Такая девица! А как Лева? - «Взрослый парень». - «Вот бы им встретиться».

      Дремлю на стуле около его кровати, ночь проходит быстро. Утром Влад, очнувшись и увидев меня рядом, говорит с жалостью: «Бедная моя девочка! Не отдохнула, всю ночь сидела здесь». И эти слова, эта искренняя жалость - его ко мне! - страшно меня умиляют, я чуть не плачу. Бедный мой мальчик!

      Время идет, надо ехать за священником. Перед уходом пытаюсь подготовить его «по нашей схеме».

      «Давай напишем грехи», - говорю я ему. - «Какие грехи?» - хмурится он. - «Обыкновенные. У тебя их полно. Давай напишем, а потом скажешь батюшке». - «Ну, например?» - «Самое главное: против Бога. Ведь богохульствовал, кощунствовал». - «Нет, я этого никогда не делал», - говорит он твердо.

      «А сценарий твой «Привратник рая?» - «Там ничего нет против Бога». - «Там сплошная насмешка. Комедия. Кощунство». Он молчит. Я принимаю его молчание за согласие. «Дальше. С Людой жили невенчаные?» - «Ну да».

      Очень хочется напомнить ему, что и до Люды было всякое, но при ней нельзя. Или можно? Я не решаюсь.

      «В церковь не хотел ходить, не молился…» Он кивает и вдруг говорит резко: «Хватит. Такой исповеди я не хочу!» - «Ладно, ладно», - успокаиваю я его. - Я поеду, поищу батюшку».

      И тут он мне рассказывает: на днях, рано утром он был один. Люда ночевала дома. Вдруг открывается дверь и входит… монах». «Монах? Может, тебе приснилось?» - «Нет, я не спал. Входит, а я ему делаю рукой: не надо. И он уходит». - «Почему же ты так? Почему прогнал его?» - «Не знаю».

      Я выхожу из больницы, беру такси и еду в собор - может, кто-нибудь из священников согласится. Вхожу в церковный двор, и первый, кого вижу - знакомый: о.А. - батюшка, который семинаристом часто бывал у о.П. в Москве, а теперь служит где-то под Кишиневом. «О.А.! - бросаюсь я к нему. Торопливо объясняю, в чем дело. - Давайте прямо сейчас, я возьму такси, надо быстрее, он умирает!» - «Не могу, не могу! - о.А. наотрез отказывается. - Надо ехать домой, ни минуты нет». Пытаюсь уговорить, чуть не плачу, а он переводит разговор на другое, расспрашивает об о.П., о Левке… Я опять свое, тогда он подводит меня к соборному священнику: «Вот с ним договаривайтесь». Тот же, выслушав, говорит недовольно: «Ох, уж эти режиссеры и писатели! Привезите письменное разрешение от главврача, иначе не поеду». Уговаривать бесполезно: снова беру такси, мчусь в больницу. Но к главному врачу не пускают. Мужчина-секретарь спрашивает, по какому делу. А, узнав, по какому, чуть не кричит: «Священника? К нам в больницу? Этого никогда не было и не будет!» - «Но больной сам просит. Он же имеет право». - «Я сказал: нет, и все. Идите!»

      Требовать, качать права я не умею. Иду в палату, говорю Люде. Она предлагает съездить к какому-то старенькому батюшке, она к нему как-то обращалась (к кому она только не обращалась, чтоб вылечить Влада, - и к экстрасенсам, и к знахаркам). Я вижу: Владу стало хуже, выскакиваю из палаты, опять беру такси, несусь на другую окраину, де живет этот батюшка. Разыскиваю его дом, но он отсутствует, родственники говорят, будет часа через четыре. Оставляю записку, умоляю приехать в больницу, но чувствую, что все бесполезно. И мчусь обратно.

      Приходит врач, делает укол, удивляется: «Ну и сердце!» Ясно, что если бы не такое здоровое сердце, давно было бы все кончено. Но и этому есть предел. Мы говорим о чем-то, и вдруг Влад замолкает, глаза останавливаются. Расширяются. Люда кричит в ужасе: «Что с тобой?» Я чувствую, что надо его спросить, еще несколько минут, и будет поздно. Ах, как мешает эта Люда! Низко наклонившись к нему, спрашиваю: «Зачем ты меня звал? Скажи, зачем?» Он кивает, говорит еле слышно: «Скажу… потом». - «Сейчас тяжело, да?» - «Да». - И больше уже ничего не говорит. Люда плачет, теребит его. Я потихоньку начинаю канон на исход души. Потом беру его, уже безжизненную руку: «Сейчас ты Бога увидишь...» Лицо его обирается в страдальческие морщины. Говорю Люде: «Перекрести его, его рукой». Она это делает, и сейчас его лицо приобретает какое-то торжественное выражение. Проходит еще несколько минут, он дышит все реже. И вот последние три вздоха.

      Слушать Людыны рыдания я не хочу. Выхожу из больницы, куда-то еду, сажусь на бульваре. И вдруг все внутри сжимается от страшной боли, от какого-то безвыходного горя. Слезы льются ручьем, я рыдаю и никак не могу успокоиться…

      Ночую у Люды. Она показывает мне на Библию (на румынском, которую читал Влад), фотографии, но мне ни одной не дает, хотя я и прошу.

      Утром иду в собор, отпеваю Влада заочно. Оставаться на гражданскую панихиду не хочется, там будут все бывшие друзья-писатели, лучше с ними не встречаться. Захожу только к Рае Л., туда приезжает Серафим С., узнал, захотел меня видеть, и мы очень хорошо, по-доброму разговариваем. «Это ты виновата, что Влад умер», - говорит он. - «Почему?» - «Он ждал тебя и потому не умирал. Не умирал, пока не приехала. Приехала - и сразу умер».

      Я подумала и поняла, что это правда. Нам надо было увидеться, он не мог уйти без этого завершения. Чего? Чего-то, что между нами было. Значит, все-таки было? И, может, еще будет. Где-то там, в вечности?

      Через какое-то время он приснился мне. Будто стою с нашими девчонками на обочине дороги: место пустынное, день тускло-коричневый, странный. Справа появляется на дороге человек в длинном плаще, идет быстро, приближается… Так это ведь Влад! - узнаю я его. Он идет, как обычно, легкий, стремительный, но только очень сосредоточенный, занятый какой-то мыслью. «Смотрите, это же Влад!» - говорю я девчонкам и бросаюсь к нему: «Влад!» Но он, не глядя на меня, бросает: «Потом», - и быстро уходит по дороге вдаль.

      Дома я рассказала все о.П. Он спросил, покаялся ли Влад в чем-нибудь. Я сказала, что назвала несколько грехов, и он согласился. Тогда о.П. прочел на мне разрешительную молитву: «Эти грехи ему простятся». Как жаль, что так мало удалось спросить!

      В Струнино Батюшка отругал: «Зачем ездила? Так и умер, не покаявшись». Но когда я рассказала, какое у Влада было видение, как прогнал монаха, вздохнул: «Это он отверг покаяние». Вот почему ничего не получилось.

     



ГЛАВА V

     


ЖАРКОВСКАЯ ОБИТЕЛЬ

     

      1


     


Почти все лето маячили на нашем горизонте Дубенки. А в один прекрасный день пришло от Ивановского Владыки письмо, что Дубенки отменяются и будут Жарки. Когда точно будут, сообщит. Батюшка расстроился, пробормотал, как обиженный ребенок: «Ну и пусть. Жарки так Жарки», - и больше на эту тему ни с кем не говорил.

      Наступил август. 2-го, в день пророка Ильи, мы - Батюшка и нас несколько человек - поехали в Лавру на раннюю. Вошли во двор: Батюшку кто-то остановил, он отстал. Мы пошли вперед. И вдруг слышу - сзади шум. Оборачиваюсь: Батюшка, отшатнувшись от какой-то женщины, закрывает руками глаза, а та лезет на него… Я, не соображая что к чему, давай колотить ее сумкой и кулаками; подбегают и остальные. Оказывается, эта баба плеснула Батюшке в лицо кислотой! Мы в ужасе, Батюшка только повторяет: «Ничего, ничего», а бабы уже и след простыл. Среди нас был один парень из Киева, он повел Батюшку в туалет, промыл глаза. Слава Богу, попало только на кожу возле носа. Батюшка даже отстоял литургию, потом зашел в монастырь и там узнал, что эта баба не на него одного нападала: о.Косьме сунула в лицо букет цветов, тоже пропитанный кислотой.

      На следующий день одна из наших, храбрая и решительная Алла, поехала в Лавру на розыски. И нашла преступницу, ухитрилась схватить ее и притащить в милицию. Там ее обыскали, обнаружили кислоту и другие подозрительные предметы. Что с ней было дальше, неизвестно; у нас все были уверены, что ее подослали, и милиция это знала.

      Вспомнили кстати историю, которая произошла в Лавре лет 10 назад. Появился там повар Сашка, который попытался - не по своей воле, конечно, - отравить о.Н., Батюшку, подсыпал им на трапезе яд. Хуже всех было о.Н., чуть не умер; слава Богу, о.П. знал множество народных средств, на все случаи жизни, и вылечил всех троих. Повара Сашку после этого сразу из Лавры убрали.

      Через несколько дней после истории с кислотой приехал к Батюшке в Струнино его давнишний друг о.А., служивший в Прибалтике. Приехал ночью на своей старой «Победе» с прицепом, решительный, быстрый, немного грубоватый - очень хороший батюшка, мы его все любили. Поговорили они с нашим и решили ехать в Иваново к Владыке узнать, как дела.

      Вернулись на следующий день поздно вечером. Батюшка еще не успел слова сказать, а о.А. - мне: «Быстро собирать вещи! Чтоб утром все было готово, Батюшка едет на приход!» - «Как?» - разинула я рот. - Насовсем?» - «А ты что хочешь, чтоб он тут всю жизнь с вами сидел? На первый Спас должен служить. Ну, быстро! Покорми нас и за дело».

      Я, конечно, обалдела, но переживать было некогда. Собирала все вещи и размышляла: утром выезжают, о.А. отвезет, как раз и прицеп у него… А кого Батюшка возьмет? И как будет служить сам-один? В монастыре ведь такого никогда не было, он всего и не знает…

      Но Батюшка все предусмотрел и уже давно приготовил на этот случай псаломщицу, девчонку из Тулы и пономаря Ваню, переехавшего недавно с родителями из Белоруссии. Всю ночь собирались, утром нагрузили доверху «Победу» с прицепом. И вот машина выезжает из Лидкиного двора, пыхтит у калитки, трогается. Мы смотрим вслед, пока она не скрывается за домами…

      Дня через два приезжает Люба-псаломщица, ее еще раньше Батюшка послал в Ивановскую епархию на приход. Она уже была в Жарках и рассказала, что Батюшка очень доволен, там лучше, чем в Дубенках. Показала его записку: кому приехать на его первую службу. Там Маргарита, П-а, у которой как раз начался отпуск, и я, грешная. А Люба будет нашей провожатой, самим не найти.

      И вот мы едем. Из Струнино до Александрова, из Александрова поездом до Кинешмы, там надо было автобусом до деревни Елнать, но билетов нет, и Люба ведет нас на речной вокзал. Это еще лучше: плывем на пароходике по Волге, плывем медленно, день жаркий, река сверкает на солнце, ярко, привольно зеленеют луга. Волга! До чего же здорово… Приплываем в Решму, сходим по деревянному настилу на крутой берег, и мне вспоминаются любимые когда-то Мещорские рассказы Паустовского: такая же тишина, тихий, равномерный плеск речной волны, такой же деревянный причал, и рыбаки на берегу, и весь чудный мир еще не загубленной среднерусской природы.

      В Решме садимся на автобус, доезжаем до Елнати. Отсюда до Жарков пешком километров семь. Люба ведет нас полем, перелесками, снова полем. Жарко, да и сумки тяжелые; садимся передохнуть, перекусить. А какой простор вокруг, какой воздух! Ничего подобного я еще не видела. Меня охватывает радость: здесь жить? Неужели?

      Наконец Люба показывает далеко впереди крест колокольни. Жарки!

      У калитки нас встречают «старожилы»: Батюшка, Таня с Ваней и киевский знакомый, приехавший с Батюшкой погостить. Батюшка весел, улыбается, сразу ведет нас на берег реки, густо поросший кустарником. На другом берегу темнеет лес, река красиво изгибается и вдали растекается широко-широко. С берега видна на холме церковь, белая, стройная, с голубыми куполами. Вокруг домишки деревни, холмы, поля, скирды. Господи, может, тут еще прошлый век? Вон и старинный дом среди деревьев на том берегу. «Что это?» - «Бывшая школа», - отвечает Батюшка. Больше похоже на бывшее имение.

      «Ну что, нравится здесь?» - спрашивает Батюшка. - «Здесь можно и умереть», - вырывается у меня.

      Батюшка смотрит на меня с удивленной улыбкой.

      Да, я уже согласна не только жить здесь, но и умереть. Вон и кладбище вокруг храма, светленькое, уютное, в крестах, с фотографиями деревенских бабушек в платочках, бородатых дедушек, теток и мужичков с серьезными напряженными лицами; это светленькое кладбище совсем не вызывает страха.

      Дом священника большой, удобный, но страшно запущенный. Обои в двух больших комнатах черные, оборванные, кишат клопами - спать, жалуются «старожилы», невозможно. Батюшка говорит: «Будем полностью ремонтировать, штукатурить».

      Я осматриваюсь: из окна комнаты виден лес, гладь реки, она внизу под холмом, но кажется, что сосны совсем рядом. До чего все близкое, родное.

      Вечером - первая жарковская служба. Батюшка облачается, впервые после почти трехлетнего перерыва. Когда надевает клобук, лицо сразу меняет выражение, становится значительным, просветляется.

      Храм, в честь Рождества Богородицы, небольшой, уютный, только внутри весь потемневший. И не простой - здесь чудотворная, явленная икона Казанской Божией Матери. Позже я узнала ее историю, деревенские бабушки рассказывали. Много лет назад здесь не было церкви, и однажды крестьяне нашли в кустах эту икону. Удивились откуда она тут - и решили отнести в храм в соседнюю деревню. Но только вышли из своей деревни, ослепли. Вернулись - зрение возвратилось. Попробовали снова - то же самое, так же и в третий раз. Тогда поняли, что на этом месте надо строить церковь. Построили, освятили в честь Рождества Божией Матери, правый придел - Казанской Божией Матери, левый - святителя Николая.

      Я постепенно осваиваюсь в храме, в доме, в церковном дворе. Но через день Батюшка говорит: «Езжай в Москву». Этого я не ожидала: «Как, разве я здесь не…» - «Пока нет. Я еще здесь сам не устроился, ничего не знаю. Оставаться нельзя». - «Ну, а когда?» - «На Успение приедешь». Это значит - через две недели.

      Начинается новый период в моей жизни: Москва - Жарки, Жарки - Москва. Мы едем с Маргаритой.

      У П-ы отпуск, она остается вместе с Батюшкой, провожает нас до Елнати. Я ей завидую: когда расстаемся, долго гляжу вслед…

      На Успение едем опять с большой компанией, трясемся всю ночь в общем вагоне. Теперь я уже знаю дорогу и сама веду всех до Елнати. Сначала по шоссе, потом направо полем по тропинке, мимо заброшенной деревушки Яблонево, где давно никто не живет, и разрушаются последние несколько домов, и дальше через кукурузное поле, до полосы посадок, а оттуда уже виден крест колокольни, и теперь прямо, прямо, прямо. Когда дорога опускается вниз, опускается и крест. А потом снова возникает с верхушкой колокольни, с синевой куполов… а справа зеленый берег реки, а слева, вдали, темно-синий лес, а вот и поле овса подступает к смой нашей ограде, желтое-желтое, и в этой желтизне голубые крапинки васильков. Да, такой красоты я нигде еще не видела. Что там пышность Кавказа, скалистая прозрачность Крыма и само синее море…

      На этот раз мне разрешили пожить почти неделю. Я понемногу занималась хозяйством, не торопясь. С удовольствием. Батюшка уже втягивался в приходскую жизнь, привыкал служить, иногда ездил с Ваней на велосипедах на требы. Осень была очень теплая, почти как лето… и как не хотелось уезжать!

      Когда приехала снова, к 12-му сентября, первому батюшкиному Ангелу, уже начали делать ремонт. Народу собралось много, во главе со струнинской Раей, она очень хорошо штукатурила. Была, конечно, и черниговская Т. - что, что, а работать она умела. Меня снова определили кухарить, условия были не лучшие, чем во время ремонта в Струнино, только не было моей любимой Наташеньки из Минска, с которой мы тогда так хорошо управлялись.

      Батюшка, конечно, тоже трудился… и опять искушение! Было тепло, он ходил босиком и напоролся на ржавый гвоздь. Видно, плохо промыл, или совсем не промывал - нога стала пухнуть, краснеть. Сначала он никому не говорил - сказал, когда почувствовал себя совсем плохо: поднялась температура, нога стала совсем страшная. А тут еще надо было срочно ехать в Иваново к Владыке. Поехал, а к вечеру кое-как добрался до одной знакомой. «Нога болит ужасно - рассказывал он потом. - Ну, думаю, все, завтра не встану, а ведь надо обязательно… Задремал, и вижу: комната, в ней сидит женщина в черном, спиной ко мне. Встает, поворачивается, я вижу, что это Божия Матерь. Подходит ко мне и говорит с укором: «Что же ты Меня не просишь?» - а ведь не молился об исцелении, думал, надо пострадать… Она кладет мне руку на голову, я просыпаюсь - нога совершенно здорова, будто ничего и не было. Встал спокойно, пошел в епархию». Вот какое чудо!

      21-е сентября - престольный праздник, Рождество пресвятой Богородицы. Первый престол у нас в Жарках. Народу прибыла - тьма, из самых разных городов и весей. Из Киева приехала Людмила-Игумения, привезла Сережино стихотворное поздравление с праздником, оно было, к всеобщему удовольствию, зачитано вслух. Сережа умел порадовать народ! Людмила весьма высоко ценила эти его способности: «У нас, - говорила она, - два Сергия: один Преподобный, другой - бесподобный».

      Бесподобный Сергий в последнее время начал было подумывать о женитьбе. Еще в Почаеве, послушником, он ухитрился влюбиться в киевскую студентку, но тогда Батюшка запретил ему и ей даже думать об этом. Монастырский послушник, будущий монах, какая еще женитьба! Теперь же он был человек свободный. Однако стихотворение его кончалось словами: «К женитьбе мы уж холодны, дошло уж до кондиции…» До какой кондиции, мы не знали, возможно, что и он тоже.

      День нашего престольного праздника был удивительный, такие дни редко бывают осенью. Было совсем тепло, солнце светило неярко, ласково, охватывая своими лучами все пространство вокруг, лес золотой, золотые поля, небо бледно-голубое, легкая дымка окутывает землю и поблескивает река… Мы накрыли столы прямо во дворе, возле ограды, всех накормили, напоили, все были довольны, все были настроены под стать этому благодатному дню, с любовью общались, с любовью прощались: уходя по дороге, долго оборачивались, махали… Не только меня покорили Жарки!

      Но приходилось и мне уезжать - Батюшка не давал привыкнуть, расслабиться. Разрешал, правда, и возвращаться, и уже довольно надолго.

      В октябре сильно похолодало. С ремонтом торопились. Надо было, чтоб до морозов все высохло после штукатурки.

      В те дни произошла такая история. Как-то ночью просыпаюсь от страшной боли в животе. Ни с того ни с сего, никогда такого не было. Пришлось подняться, идти за сторожку, там туалет. Выйдя из него, вижу: трава рядом как-то странно светится. Нагибаюсь: огонь! Легонько потрескивая, широкой струей растекается по земле, уже подбирается к куче досок, к поленнице. Бегу в дом, бужу девчонок, начинаем таскать из колодца воду. Много пришлось перетаскать, пока погасили. Откуда же взялся огонь? Вспомнили, что одна из приезжих разводила там вчера костер, да и оставила догорать… А потом, когда посмотрели в календарь, увидели: эта ночь была под праздник иконы «Неопалимая купина»! Матерь Божия не дала совершиться огненному бедствию.

      В другой раз пожар чуть не устроила я сама. Батюшки не было дома, я убиралась в его келии. Стала заправлять лампаду и вместо масла налила в нее… спирт! Зажгла - все вспыхнуло синим пламенем! Еле-еле погасила, кое-что обгорело. Страшно было признаться Батюшке, - он, конечно, поиздевался надо мною, как это он обычно делал, при всех, за столом.

      Все чаще и чаще я получала от него затрещины - за то, что слежу за каждым его шагом, лезу во все его дела, обо всем имею свое мнение и всем его высказываю и частенько всех завожу. Я оправдывалась, расстраивалась, обижалась. И много должно было пройти времени, чтобы мне убедиться: так оно и было, именно так. И за все пришлось расплатиться сполна.

      К концу октября ремонт дома с Божией помощью закончили. Дом получился отличный, чистенький, уютный: у Батюшки просторная келия с большой печкой. В святом углу прекрасные иконы, перед ними всегда горит лампада, и оттуда исходит благодатное тепло. Вдоль окна и печки - скамьи, где днем сидят, а ночью спят. В сенях огромные лари, полные муки, крупы; глубокий длинный погреб весь заставлен: люди везут со всех концов, тащат сумки, корзины, ведра, - все сразу полюбили Жарки, и долгий трудный путь проделывают с радостью. «У вас тут прямо монастырь, даже скит», - говорят многие. - Так здесь хорошо, что не хочется уезжать».

      Да, это был настоящий скит, пустынь: вся природа вокруг говорила об этом. Вот и Владыка подарил Батюшке свою фотографию с надписью: «Игумену Жарковской обители».

      Народ и ехал сюда, как едут по святым местам - Печоры, Пюхтицы, Почаев… И вот еще Жарки. У Батюшки появились новые чада - большая московская компания, хорошие ребята, семейные и одинокие, они дружно общались между собою в Москве, и группами, с детьми приезжали в Жарки. Батюшка очень любил молодежь и был им рад.

      Кто-то из них рассказывал: когда шли в Жарки, у лесной полосы, километра три до церкви - вдруг явственно почувствовали запах ладана, он волной шел вдали от нашей деревни.

      Много приезжали с Украины, почаевские чада и новенькие. Чаще других бывала Катя из Львова. Батюшка крестил ее уже после Почаева, раньше она была крещена униатами. Катя - тоже особый, редкий человек. Красивое, яркое лицо, статная фигура, недюжинная сила: она работала на заводе, на самых тяжелых мужских работах, идеально вела домашнее хозяйство, изумительно готовила, и к тому же удивительно вышивала. Батюшку она буквально боготворила, тащила в Жарки неподъемные сумки с приготовленной едой и домашними консервами и с вышитыми по ночам ризами для Батюшки. Приехав, она ухитрялась кормить нас вкусными обедами - готовила ночью, когда все спали, сама же почти не ела и не спала и была всегда спокойна, молчалива, только улыбалась. Через года два разошлась с мужем - они были невенчаны, приняла монашество. Батюшка сам постриг ее и дал ей имя своей матери. Потом она переехала в Струнино и многих перетащила туда изо Львова; униаты хотели отомстить ей, чуть не убили.

      Анна Ивановна, врач из Белоруссии, привезла свою дочь, студентку Олю, хорошую девчонку, но совершенно далекую от церкви. Мать она слушать не хотела, и та надеялась на батюшкину помощь. Батюшка долго говорил с ней, она угрюмо молчала, а потом торопила мать: «Мне здесь не нравится, давай уедем». Но Батюшка не хотел отпускать ее и прибегнул к последнему средству: в это время в Жарках была струнинская Рая, и он, в Олином присутствии, стал дразнить «жителя», умел он это делать. «Житель», разозлившись, начал свои номера: рычал, хрюкал, ругал Батюшку последними словами, своим гнусным, нечеловеческим голосом. Оля от ужаса обомлела, потеряла дар речи, только смотрела на Раю во все глаза. Результат был налицо: она глубоко задумалась, провела в этой задумчивости пару дней, сама захотела поговорить с Батюшкой… и уехала другим человеком. Потом она приезжала уже одна, серьезная, уверовавшая и очень преданная Батюшке. Мать ее ушла в монастырь, и она сама туда собирается.

      Приезжали в Жарки и моя Люда из П-да со своей компанией, и Галка из Житомирской области со своим Федором, и Галя минская со своей Наташей, все они трудились у нас во славу Божию. Прибыл и бесподобный Сергий, устроился на какой-то приход, пока еще надеясь стать иеромонахом (но так как это и не получилось, то и пришлось, в конце концов, жениться). Но все это было уже значительно позже…

      Перезнакомились мы и с местными бабушками и дедушками, все они ходили на службу, а если надо было, и к Батюшке домой, все они были очень старые и очень бедные, как и их избушки. Земли много, а обрабатывать нет сил, и скотину нет сил держать, разве что кошку, чтоб мышей ловила. Некоторых иногда навещали дети и внуки, разбредшиеся по городам, на зиму почти все к ним уезжали, в Жарках оставалась только баба Катя, самая активная наша прихожанка, да дед Михаил, который когда-то был здесь пономарем.

      Ходили в храм и из соседних деревушек; больше всех мы полюбили слепенькую Марию, кроткую, тихую и совершенно нищую бабушку. Батюшка благословил давать ей продукты, и она каждый раз плакала от радости. Как мне было ее жалко! Пять детей вырастила, и все не ее, мужа-вдовца, ее же собственную дочь первый муж в злобе убил, потом и второй муж умер, дети уехали, один только сын изредка навещал, помогал, да и тот вскоре умер, и осталась она совсем одинокой. Уже после нашего отъезда ее взяли в больницу-интернат, наверно, уже нет в живых.

      Когда не было службы, Батюшка ездил с Ваней на требы. В ноябре выпал снег, грянули морозы, пришлось сменить велосипеды на лыжи. Я любила ожидать их рано сгустившимися сумерками: выходила к калитке, вглядывалась в даль полей… Но приезжали они всегда неожиданно, и это было очень радостно.

      Однако, когда я уж очень начинала радоваться, Батюшка спешил вылить на меня ушат холодной воды. Как-то морозным вечером - завывала вьюга, все замело - он вдруг сказал: «Давай собирайся, поедешь с Любой». - «Куда?» - обомлела я. «Как куда? К ней на приход, в Георгиевское. Будешь о. Иоанну готовить, а то Любе некогда, ей надо в церкви петь и читать. Поживешь с годик, а там видно будет». Люба была псаломщица, что вела нас в первый раз в Жарки: молодая, здоровая, бесстрашная, она в любую погоду и в любое время дня и ночи проделывала на лыжах 20 километров от своего прихода до Жарков и столько же обратно. Но то она, а я … «Батюшка, я не смогу», - чуть не заплакала я. «Пойдешь», - повторил он. «Да нет, не смогу, такая метель, мороз… И как я там, целый год…» - «Пойдем, ты что, - торопила Люба, - нам повариха во как нужна!» - «Да не могу я, не пойду, не знаю… и вообще…» - «А послушание?» - напомнил Батюшка. «И по послушанию не пойду». Батюшка больше ничего не сказал, Люба ушла одна, и я решила, что пронесло… Но прошло несколько дней, и: «Сегодня едешь в Москву, до Рождества». Это значит, почти на полтора месяца, и на его дне Ангела не быть. Я молчала, и Батюшка добавил: «Не послушаешься - уедешь до Пасхи». - «Как благословите», - испуганно пробормотала я. И, конечно, в тот же день уехала.

      Первое Рождество в Жарках никогда не забыть. Было морозно, снежно; темнел за рекой лес, и такая тишина. В ночном храме празднично; натоплено, ярко горят лампады, паникадила, пахнет хвоей - ребята принесли из лесу елок, веток. И в доме была большая елка в шарах, гирляндах, лампочках, и тоже пахнет зимней лесной свежестью.

      Ночная служба проходит весело, быстро. Выходим из храма и слышим из леса за рекой: «Ау! Ау! У-у!» «Батюшка, что это? Может, кто к нам идет и заблудился?» Батюшка вслушивается: «Да это же филины!» - «Филины? Так кричат - прямо как люди!» Батюшка складывает у рта руки и так здорово им подражает, что они тотчас откликаются: «У-у!»

      Вечером дома праздник. Наготовили еды, повесили на елку поздравления, пожелания, назидания, кому что достанется, каждый сам будет срезать. Поднатужившись, и я сочинила что-то смешное, эдакий пасквиль на себя (известное дело, всегда лучше самой себя поругать, тогда другие не будут). Хохоту было… В разгар веселья ввалился наш строитель-плотник Валентин, очень нас всегда забавлявший; приехал с какого-то прихода, весь в снегу, в сосульках вместо бороды, сразу начал балагурить. Вот было весело - всю бы жизнь так!

      Но всю жизнь так не бывает, и не может быть, и не должно. Жизнь не праздник, а колдобистый, занозистый путь, лишь иногда Господь дает утешение. После праздничного единодушия и радости - опять у нас грызня. Мы оказались на кухне вместе с той же Т. из Ч-ва, и опять я не хотела смиряться, помалкивать, терпеть… Подражая нам, грызлись по углам крысы - их было в доме полным-полно. Там были такие дыры, не то что крысы, волк бы пролез. Всю ночь они, как лошади, носились по комнате, и заснуть можно было только благодаря страшной усталости. К счастью, у нас было множество кошек, особенно одна, которую Батюшка прозвал Умницей, ловила крыс десятками, перегрызала горло и аккуратно складывала в коридоре возле дверей в батюшкину келию - чтоб он увидел и оценил ее труды.

      Следом за Рождеством снова праздник - Крещение. Для меня он обернулся испытанием. Батюшка благословил всех в крещенскую ночь перед службой облиться на улице водой прямо из колодца. А мороз стоял 20, да еще с ветерком. Я, отъявленная трусиха, конечно, заявила: «Нет, я не буду, не могу. Я вообще не выношу холодной воды». - «Сможешь», - сказал Батюшка. «Нет, Батюшка, ну не надо!» - взмолилась я. Ночью все по одному выбегали из сторожки, окатывали себя с головы до ног ведром ледяной воды, вбегали в избу радостные, прыгали и кричали, что совсем не холодно, а напротив, жарко и вообще чудесно. Осталась я одна… Батюшка специально пришел узнать, облилась ли я. «Нет, не могу…» - «Что же, тогда не будешь причащаться», - и ушел. Что делать? Я взяла ведро, ковшик и немножко себя побрызгала - о чем и доложила Батюшке. «Нет, - сказал он. - Надо облиться». Началась служба, все ушли в храм. Я опять взяла ведро, ковшик, вышла во двор и, дрожа от холода, немножко облилась - руки, ноги. И доложила Батюшке, передав ему в алтарь записку: «Теперь можно причащаться?» Он ответил через Ваню: «Нельзя», и, решив покончить с этим делом, велел одной из наших девчонок окатить меня как следует ведром воды из колодца. Отступать было некуда. Не знаю, как я разделась, как стояла босиком на льду, ожидая, когда поднимут ведро… Господи, помилуй! И что же? Так было хорошо, в самом деле, жарко, радостно, хоть беги снова обливаться…С этих пор я почти перестала бояться холодной воды.

      … Зимой тоже так хорошо в Жарках! Темнеет рано, но не темно, все покрыто снежной белизной, все мерцает в лунном свете, всюду тишина, мирно дремлет кладбище под снегом, поскрипывает снежок под ногами, когда бежишь из храма в дом, из дома в храм. А там кончалась всенощная, тепло, уютно в полумраке, Батюшка впереди в углу исповедует, сидя на стульчике, к нему очередь, девчонки поют акафист, и не хочется отсюда уходить, но надо - накормить тех, кто не причащается, приготовить все на ночь, всех уложить. Бегу из храма в дом, вглядываясь в даль за забором, там темнеет лесная полоса и редкие домики деревушки Павлово. Никуда я отсюда не хочу, хочу жить здесь и умереть. Сделай так, Господи!

      Незаметно подошел Великий Пост. Незадолго до него Батюшка приезжал в Москву, я поехала немного раньше. Он был у П-ы, собралось множество московских чад - не все могли часто ездить в Жарки. Он каждого принял, с каждым поговорил внимательно, поисповедовал. Как я любила такое его деловое настроение, собранность и серьезность истинного пастыря, для которого нет ничего важнее спасения души, как я благоговела перед этой высотой духа, тайной другого измерения, в котором он находился! Много было в моей жизни возле Батюшки таких дней, и я благодарю за них Бога.

      Батюшка уехал, а я на масленице торчала в Москве - до особого распоряжения. Такая неопределенность, конечно, мучила, и вдруг слышу: «Поедем в Жарки», - слышу и ушам своим не верю: чтоб о.П. уехал из Москвы, да еще в такую даль! За все эти годы не помню и дня, чтоб он не ночевал дома, только в самом начале ездил на могилу своего старца в Брянск. «Сегодня вечером едем, - у о.П. решение возникало всегда неожиданно. - И Левку возьмем». Я, понятное дело, была рада: на носу ведь прощеное воскресенье. Очень хорошо, что о.П. увидит нашу райскую обитель, и Левка.

      Добрались легко - на полдороге от Елнати попался грузовик и довез нас почти до самого храма. Батюшки дома не было, уехал куда-то с Ваней на лыжах. О.П. сказал, что подождет, у него был к Батюшке какой-то серьезный разговор. А пока наша псаломщица Таня потащила его кататься на лыжах и так укатала с горки к реке, что он весь взмок и еле дышал; закрылся в Батюшкиной келии и отдыхал до вечера. Вечером вернулся Батюшка, они долго беседовали, Батюшка уговаривал о.П. с Левкой остаться, но не тут-то было - собрались и, даже не поужинав, отправились обратно. Левка, однако, успел осмотреть окрестности; и ему Жарки очень понравились. Я же осталась.

      Первый Великий Пост в Жарках… Это было что-то особое. К тому времени у нас собрался прекрасный хор: Батюшка вызвал с Украины Лену, врача-стоматолога, которая ездила к нему еще в Почаев; он тогда привел ее к Богу. У Лены был изумительный голос, дома она пела в архиерейском хоре, а теперь украшала нашу обитель. Приехала еще Света, тоже с Украины и тоже с прекрасным голосом, и Леня из Белоруссии, недавно окончивший Минскую консерваторию; у него был хороший бас. Позже переехала из Струнино в Жарки Наташа, стала работать в райцентре почтальоном, и дома трудилась, и в храме, и на клиросе.

      И вот они пели… как же они пели! Пожалуй, нигде и никогда, даже в Троицкой Лавре, даже в Почаеве, постовые песнопения не были для меня столь умилительны. До сих пор звучит в ушах: «Ныне силы небесные с нами невидимо служат», и я слышу тишину нашего маленького храма, светлую скорбь Великого Поста, и готова, как и тогда, плакать легкими очистительными слезами.

      А Батюшка… как он вел службу! Не спеша, благоговейно звучали его возгласы, всегда а тон хору, ни на секунду не прерывалась служба, текла плавно и мирно, и эта удивительная гармония богослужения казалась отражением гармонии небесной.

      В этот пост Батюшка благословил самый строгий скитский устав: всю неделю, кроме субботы и воскресения, сухоядение, то есть без постного масла, и то лишь раз в день, вечером даже воды попить нельзя. Службы были и в среду и в пятницу - Литургия преждеосвященных даров, в остальные дни утром и вечером в храме полное монашеское правило: полунощница, каноны, акафисты, пятисотница с поклонами. Тут вдруг выяснилось, что у меня есть голос для чтения (но, увы, не для пения), и Батюшка благословил читать часы с кафизмами, их надо было вычитывать полностью. Трудно это было утром, после почти суточного перерыва в еде, и особенно в питье, горло пересыхало, сил не было, но с Божьей помощью справлялась и даже не роптала, что было совсем на меня непохоже.

      В пост, как известно, не обойтись без искушений. На сей раз оно свалилось на меня в виде телеграммы из Москвы: «Срочно приезжайте». «Батюшка, в чем дело?» - огорчилась я. Он пожал плечами: «Может, что-нибудь с о.П.?»

      Приехала. Дома напряженная тишина, бледные, измученные лица. Оказывается, был налет…

      Последнее время за нашей квартирой установилась неприкрытая слежка. Началась она еще несколько лет назад, после того как родители-атеисты одной из близких духовных чад о.П., проследив, куда и к кому она ходит, написали «куда надо». Наверняка их донос был не единственный.

      В одну из суббот, поздно вечером, в дверь позвонили. Г. спросила: «Кто?» Ответили: «Батюшку». Она открыла, и тут же дверь настежь распахнулась, прижав ее к стене, и в коридор ворвалось человек 15, в форме и в штатском; один даже размахивал револьвером и кричал: «Ни с места!» У всех, кто был в квартире, проверили паспорта; у кого не было, повели вместе с Г. и о.П. в милицию. Там все выяснили и отпустили. До поры до времени…

      Первая моя реакция была: «Батюшка, не уезжайте отсюда!» Я почему-то была уверена, что это просто постовое искушение, что Бог защитит, и все будет хорошо. О.П. и самому хотелось в это верить. И он поверил.

      Пробыв в Москве несколько дней, я вернулась в Жарки. Скитская жизнь моя продолжалась.

      Наступила Страстная. Служба каждый день утром и вечером, дома - генеральная уборка, стирка, готовка… Силы у всех уже были на исходе. Батюшка сам еле держался на ногах. И тут вдруг приехал Левка. Он прекрасно знал постовую службу, очень хорошо прислуживал в алтаре - и сразу стал помогать Батюшке.

      Начал съезжаться народ к Пасхе, и в какой-то день я, к своему изумлению, увидела среди прибывших В.В., бывшего мужа Галки - бывшей моей подруги. Сколько лет я ничего о нем не знала! Кинулась расспрашивать: оказалось, он уже на пенсии, снова женился, узнал у Тони, где Батюшка, и приехал сюда, чтоб купить дом. Батюшка был ему, конечно, очень рад: ведь он крестил В.В., еще когда они были вместе с Галей. В.В. сразу вписался в нашу компанию и быстро нашел себе домик в соседней деревушке.

      Страстная пятница. Особый день в жизни церковной. Батюшка выносит плащаницу, начинается парастас. Я слушаю погребальную службу, смотрю на заставленные свечами подсвечники, на всю в цветах плащаницу, и у меня возникает четкое ощущение, что в нашем маленьком деревенском храме стоит гроб, и в нем умерший Господь, и вот мы Его отпеваем. Тихо, скорбно звучит Батюшкин голос, тихо, скорбно поет хор, и в этой тишине свечи, вытянувшись, горят ровным неколеблющимся пламенем, горят и словно бы не сгорают.

      Служба кончается, все тихо расходятся - до ночи, до погребения, а я присаживаюсь на скамейку в опустевшем храме. Не хочется уходить от гроба, от лежащего там Спасителя, не хочется оставлять Его одного в пустом храме. Так бы сидеть до самого погребения…

      А Пасхальная ночь проходит в суете: храм полон народу, собралась молодежь со всех окрестных деревень, из райцентра, и надо следить за порядком, смотреть, чтоб дом был в сохранности, потом помогать накрывать на стол.

      Зато вечер в этот день… Как все непохоже на Пасху в Москве, в Почаеве, в Троицкой Лавре! Ни шума, ни звона, а только тишина, тишина и такая ширь…

      А вечером что-то произошло на небе. Огромный солнечный шар невиданно огненного цвета повис прямо напротив нашего дома и зажег ярким огнем все вокруг: небо, облака; зажглось и вспыхнуло в окнах нашей террасы. Долго пылал этот пожар, расцвечивая бликами небо - все время, пока шар опускался, не тускнея, в синеву леса. И мы вместе с Батюшкой долго стояли на террасе, на ступеньках и молча созерцали это космическое зрелище.

      Вознесение и Троицу мне пришлось провести в Москве. Сразу после Троица узнаем: в Ивановской области был страшный смерч. Об этом писали газеты, говорили по радио. Среди пострадавших деревень называли и нашу Елнать. Мы в Москве заволновались: как там у нас, живы ли? Ведь столько жертв… Слава Богу, вскоре кто-то приехал оттуда и сказал, что все живы, все в порядке, хотя смерч пронесся прямо через Жарки.

      Подробности я узнала, когда приехала. В Родительскую субботу, когда уже должна была начаться всенощная под Троицу, все наши собрались в храме. Внезапно стало темно, как ночью, поднялся страшный ветер, вой, шум, закружило, завертело. Батюшка был в алтаре; он взял напрестольный крест и осенил им все четыре стороны. Смерч, который несся прямо на храм, вдруг взлетел вверх, не задев ни крестов и колокольни, ни дома и сторожки, помчался дальше, снова спустился к земле и стал сметать все на своем пути.

      Ну, а в Иваново известно что было. Родительскую субботу отмечали на кладбище, устроив там буфет и вовсю торговали водкой; распивали ее прямо на могилах. Что осталось от бедных этих людей? И хоронить было почти некого, разнесло на куски. Живы и невредимы остались те, кто молился в храмах на всенощной под праздник Святой Троицы.

      12-го июля - день Ангела о.П. В этот день дома у нас всегда великое торжество. С утра до вечера поздравляют, заваливают квартиру до самого потолка цветами, так что батюшку среди них и не видно; он радостный, веселый, радуемся и мы с Г.

      А в этом году… Снарядили меня поздравлять его из Жарков, и как-то необычно, с какой-то особой любовью. Девчонки наши: Лена, Наташа, да и многие другие, - конечно, знали о.П., бывали у него, когда Батюшка уезжал надолго, очень его уважали. И вот они раздобыли у местных бабушек старинные берестяные туески, набрали в лесу букетики земляники, черники, в речке у берега нашли какие-то невиданные цветы, и все это уложили в туески, украсили - получилась такая красота, что я боялась везти, как бы не повредить по дороге. А Батюшка еще и записал о.П. в подарок кассету с прекрасными песнопениями.

      Радуясь, собралась я ехать, захожу в келию за благословением, и вдруг Батюшка говорит со своей особой улыбкой: «До Успения». - «Что до Успения?» - не понимаю я. - «До Успения не приезжай». - «Да что вы, - отмахиваюсь я, - ведь это почти два месяца», - и ухожу, не беря ничего в голову.

      Жарковскими подарками о.П. был несказанно тронут, прямо чуть не заплакал: «И это все мне? Мне!» А вообще в этот свой день он был непохож на себя, очень грустен, и в какую-то минуту, когда сидели за столом, сказал: «Последний раз я с вами здесь в этот день», - и ясные голубые его глаза стали совсем печальными. Мы, конечно, заверещали: «Да что вы, батюшка, да почему, батюшка», но он только покачал головой. А мне вдруг сказал: «Живите дома. Вы хозяйка и должны жить дома». Я с удивлением посмотрела на него: жить здесь? А Жарки? А Батюшка? И если я хозяйка, то куда деваться Г., которая уже шесть лет тут хозяйничает? «Г. в тысячу раз лучше для вас, чем я», - сказала я, наконец.

      И поехала в Жарки, старясь не думать о запрете не приезжать до Успения. Нет, он, конечно, пошутил, хотя эта его улыбка… И когда шла в Жарки по полю, стало совсем тревожно.

      Батюшка встретил с таким видом, что сразу стало ясно: никаких шуток. «Ты почему приехала?» - «А что…» - начала было я. «Тебе же было сказано: до Успения». - «Я думала, вы пошутили». - «Думала?»

      Прошло несколько дней, и Батюшка снова стал отправлять меня в Москву. Но я не могла ехать. Не просто не хотела, как обычно, - не могла. Знала, что так нельзя, что это непослушание, но ничего не могла с собой поделать: все, до последней клеточки существо мое вопило против отъезда. «Поедешь», - повторял Батюшка. «Не могу», - рыдала я. И даже ушла ночевать в баню, чтоб никого не видеть и не слышать. К тому же приближалось 23-е июля, Казанская Б.М., наш престольный праздник, обещал приехать Левка. «Как же я уеду перед таким днем? Левка здесь, а я там, да?» - «А что, очень даже хорошо», - Батюшка был неумолим. Выручила меня Люда из П-да, она как раз была в Жарках. Уж как она уговаривала Батюшку, чуть сама не плакала вместе со мной - и он махнул в конце концов рукой…

      К 23-му действительно приехал Левка, у него в Лосинке был отпуск. И опять его приезд оказался как нельзя более кстати: этим летом Ваня уехал поступать в семинарию, и Батюшка остался без пономаря. Должен был, правда, появиться из Москвы Коля-художник, новый батюшкин воспитанник, но пока помогать было некому, и Батюшка сразу забрал Левку в алтарь.

      Левке очень нравилось в Жарках. Он с удовольствием прислуживал в храме и с не меньшим удовольствием удил рыбу вместе с В.В., целые дни их лодка качалась посреди реки. Батюшка был с Левкой очень ласков, уговаривал остаться, уже и называл его не иначе, как «пономарь». Я тоже уговаривала, но он не соглашался, считал, что уходить из Лосинки нельзя. Я же считала, что можно и даже нужно. Тем более, что у него возникла проблема, где жить: с Машей ему стало трудно, он, взрослый парень, уже не хотел считаться с ней, с ее опекой. О.П. предложил жить дома. Но где? На кухне? Самый лучший выход - Жарки. Однако, только кончился отпуск, Левка стал собираться в Москву.

      Отправился он рано утром в день Смоленской Божией Матери. Перед службой я пошла немного проводить его, и, пока мы шли, вдруг ощутила какое-то щемящее грустное чувство. Было так грустно, так скорбно, что слезы сами полились из глаз. С трудом попрощалась я с Левкой, долго глядела ему вслед, потом поплелась обратно; на душе становилось все горше. Началась служба, мне надо было читать часы. Начала, а продолжать не могла: рыдания душили мня. Рыдала душа, рыдала независимо от моей воли, и я ничего не могла с ней поделать. Что же это такое? Неужели только из-за того, что уехал Левка?

      Прошло три дня. Перед первым Спасом мне телеграмма из Москвы: «Срочно приезжайте». Показала Батюшке, он благословил ехать на следующий после службы день. А на всенощной, во время поклонения Кресту, поставил меня рядом с собой и велел вместе с ним делать поклоны «Кресту Твоему поклоняемся, Владыко…», - и при этом серьезно и многозначительно на меня поглядывал.

      Было ясно: что-то случилось. «С о.П.?» - спросила я Батюшку. «Все может быть…» А когда, собираясь уходить, брала благословение, он поглядел на меня таким темным напряженным взглядом, что мне стало не по себе.

      В Москве с вокзала решила начала позвонить П-е. Ответила гостившая у нее подруга: «П-а поехала в Жарки, вы разминулись. Позвони матери Л., там и Г., а о.П. в больнице…» В больнице… Что ж, все ясно: забрали. Позвонила матери Л., трубку взяла Г., велела приехать. Приехала, узнала: да, о.П. дома нет и больше не будет. Его арестовали под Смоленскую Б.М. Вот почему этим утром так рыдала моя душа! А сейчас он в КПЗ. Там - узнала потом мать Л. - его кинули между двух убийц. Как Христа, распятого между двух разбойников…

      «Путеводительница, Смоленская Божия Матерь, проводила о.П. в тюрьму», - сказал, узнав о том, что произошло, Батюшка.

      О.П. перевели в Бутырку, и началось следствие. На самом деле расследовать было нечего, все было сфабриковано, «кем надо». Был предлог: нарушение паспортного режима, проживание без прописки.

      Не сразу я поняла, что тут и плоды моего непослушания. Ведь Батюшка отправлял меня в Москву до Успения: может, если б я была дома, о.П. не арестовали бы. А может, вместо него арестовали бы меня? И потому я не могла заставить себя тогда ехать в Москву?..

      За все приходится расплачиваться. О.П. расплачивался за свои добрые дела, а я за свои злые. Господь всыпал мне на всю катушку, чего только не пришлось вытерпеть: и преследования «кого надо», и искушения от чад о.П.. и от Батюшки…

      Дома жить нельзя было, а Левка жил, у него не было другого выхода. Я поехала в Жарки, потом в Москву, потом снова в Жарки. Батюшка очень переживал за о.П., я иногда замечала, что глаза у него красные от слез. Как-то за многолюдным столом он сказал печально: «Друг мой сейчас в тюрьме… о.П. Посадили за то, что людей спасал. Помолитесь все за него».

      Я тоже страшно переживала - и за о.П., и за Левку: ведь его могли забрать вместо меня. Рисовала, сидя в Жарках, страшные картины допросов, избиений, пыток… И вдруг перед престольным праздником Рождества Богородицы вижу своего сына во дворе из окна кухни. Живой и невредимый! Слава Богу!

      И ухитрялся же он приезжать в самый нужный момент! У нас как раз кончился ремонт храма, и нужно было его освящать, на это есть особый чин, который Левка хорошо знал. И опять он помогал Батюшке.

      Теперь уже Левку не уговаривали остаться, хотя он и мог бы: его уже выгнали из Лосинки, конечно, по распоряжению «кого надо», он стал работать в охране. Но к Батюшке приехал давно Коля-художник, он и расписывал храм и пономарил. Приезжать же Левку Батюшка приглашал, дал понять, что раз отца у него сейчас нет, он его заменит: «Сиротой не будешь». Я была этому страшно рада: когда Левка стоял на коленях на исповеди возле Батюшки, чуть не плакала от умиления.

      Левка приезжал. А мне пришлось скоро из Жарков уехать, очень надолго.

      Уезжала я осенью, где-то в начале октября. Мне остро запомнился тот осенний прозрачный вечер. Уже было пусто, голо вокруг, лес почти облетел, поля пожелтели, потемнели скирды. У нас во дворе дымились костры, гудели железные печки: девчонки варили грибы для засола. Грибов, ягод в нашем лесу было столько - не успевали носить. Всех приезжих отправляли на это послушание, и они приходили с полными ведрами и корзинами. Ягоды тут же съедались, а грибы жарили и солили на зиму, у нас всегда стояло несколько бочек. И какие это были грибы - пальчики оближешь!

      И вот в тот вечер такая была тишина вокруг, так ровно, мирно вился дымок, мирно, спокойно звучали в наступающих сумерках голоса. Девчонки наши мне были до боли близки и дороги, так не хотелось с ними расставаться. И я не ушла со двора, пока не погасли костры.

      В Москве мне по-прежнему жить было негде, скиталась по знакомым, пока не приютила одна добрая семья, хотя ей и самой негде было повернуться в маленькой квартире. И не только приютила, но и помогла советом, умным, нужным словом.

      О возвращении в Жарки пока не могло быть и речи. Батюшка передал: сидеть в Москве, пока не решится дело с о.П.

      А оно все не решалось. Суд несколько раз откладывали, и этим вконец истрепали всем нервы. Мне предстояло выступить свидетелем, заявить, что о.П. у меня не жил, а только приезжал на денек, и потому никакого нарушения паспортного режима не было. Я с ужасом ждала дня суда.

      Наконец его назначили, на 4-е декабря. Введение во храм пресвятой Богородицы. За несколько дней до этого приехал в Москву Батюшка. Собрались у П-ы, пришли и некоторые чада о.П. Батюшка посоветовал им кое-что ценное - благодаря этому о.П. скосили потом на два месяца срок. Утешил и меня: взял в руки мою повестку, долго вертел ее в задумчивости, потом спросил сидевшую рядом мать Л.: «Ну что, ей идти на суд?» - «Да, пусть сходит», - ответила своим басом матушка. «Ну ладно», - он перекрестил повестку, и мне сразу стало легко и нестрашно.

      Не было страшно и в день суда, когда шла туда вместе с добрейшей Олей, чадом о.П., и когда ожидала своего «выхода» у дверей комнаты, где происходило заседание. Правда, когда вышла к свидетельскому столику, голова закружилась, и на вопросы отвечала через силу, но все же сказала, что надо. На о.П., бледного, почти прозрачного, с поседевшей бородой больно было смотреть. Он сидел, почти все время закрыв глаза.

      Мое показание, конечно, в расчет не приняли: дали ему 10 месяцев лагерей общего режима.

      Теперь, после суда я могла вернуться домой… Странно и страшно было мне переступить порог квартиры, где не было о.П. и никогда уже не будет, где так одиноко и пусто. Как мы будем здесь жить одни с Левкой? Я с тоской вошла в квартиру - и тут меня охватил сладостный покой, я всем существом почувствовала, что это мой дом, что я - дома. Так устроил Бог.

      И так мне было хорошо, что даже не очень хотелось ехать в Жарки, хотя теперь Батюшка звал меня. Отправляясь, опять взгрустнула: ведь всегда, когда уезжала, о.П. благословлял меня, крестил широко своей большой рукой, и я с легкостью выходила из дома. А сейчас «Батюшка, благословите», - со слезами попросила я у его фотографии. И он услышал и благословил - так, словно был рядом.

      И вот приехала я в Жарки после почти трехмесячного отсутствия. Все было у нас по-прежнему, только у Батюшки появилась машина, подарили старую «Ниву», и он обкатывал ее по зимним сугробам. Хозяйничала дома все та же Т. из Ч-ва, мне пришлось ей помогать. Сотрудничество это все так же давалось мне с большим трудом, так и не нашла с ней общего языка.

      Пробыла я в Жарках довольно долго. Иногда приезжал Левка, иногда кто-нибудь привозил письма, его и о.П. (он писал нам из лагеря).

      Жарковская жизнь казалась мне привычной и даже незыблемой…Вот только когда Батюшка уезжал куда-нибудь на своей машине, и я открывала ворота и провожала его и долго смотрела вслед, пока машина не скрывалась за деревьями, - тогда мне казалось, что он уехал навсегда, что никогда сюда не вернется.

      Но пока он еще возвращался, зато опять уезжала я, и, когда уходила по тропинке и оглядывалась на церковь, на наш дом, то было страшно, что больше сюда не вернусь. А когда все же возвращалась, это была каждый раз словно бы нечаянная радость! Стоило только свернуть с шоссе на дорогу, долгую дорогу через поле - то заснеженное (и тогда тропинку надо нащупывать ногами, чтобы не провалиться по пояс), то все в полой воде (и тогда надо идти зигзагами, выбирая места посуше), то уже подсохшее, уже зазеленевшее, уже напоенное всеми ароматами привольной весны, звенящее птичьими голосами (и тогда можно сесть на пригорке, запрокинуть голову и глядеть, глядеть в голубое, расчерченное жаворонками небо и дышать воздухом, которым не надышаться…) И когда дойдешь до лесной полосы и впереди загорится крест колокольни, тогда можно снова передохнуть, сидя на поваленном дереве, а потом уже идти, глядя, как впереди то возникает, то исчезает стройная наша белая церковь… а вот и поле льна в голубых крапинках цветов, а вот и деревушка Гарь на холме над рекой, в ней осталась одна бабушка Мария со своей коровой, она носила нам удивительно вкусное молоко, а вскоре умерла; вот и деревушка Павлово, где живет бедненькая слепенькая Мария, а отсюда - рукой подать до Жарков - и видно уже, как ветер полощет белье, развешанное в нашем дворе.

      И по-прежнему у нас народ, и знакомых с радостью встретишь; за столом каждый раз человек 30, а то и больше, и приходится здорово похлопотать, чтобы всех накормить. И по-прежнему Батюшка рассказывает что-нибудь очень интересное и благословляет почитать что-нибудь душеполезное, а потом, для разрядки, пошутит и всех рассмешит. И по-прежнему он делает из меня посмешище, вспомнив какую-нибудь историю - например, как я залезла голой ногой в только что снятую с огня и поставленную на пол уху, и потом этой ухой его накормила (это было на юге, куда мы ездили во время его почаевского отпуска); все смеются, а мне тогда было не до смеха, чуть ноги не лишилась. Однако быть посмешищем мне нравится, я всячески подыгрываю Батюшке, мы оба юродствуем - своего рода для меня слава - и я радуюсь и веселюсь. И по-прежнему Батюшка журит меня за то, что я лезу в его дела и слежу за каждым его шагом, поругивает. И я не понимаю, что это правда, и мне по-прежнему радостно.

      … Так что же - неужели всегда радость и веселие? Неужели жарковское небо, всегда такое ясное, и лишь легкие перистые облачка тихо по нему проплывают, не нарушая покоя? Или мы не видим, не замечаем, что они собираются в тучи, и их все больше, и они все гуще и темнее?..

      Как-то приехали к нам в Жарки девчонки из Одессы и рассказывают: решили они размножить Батюшкину почаевскую фотографию, где он запечатлен во время экскурсии с огромным ключом от храма на плече. Стали они печатать, и вдруг на одной фотографии начало проступать что-то, чего не было в оригинале. Напечатали и увидели, что это …икона! Да, да, прямо на батюшкином изображении явственно обозначилась икона в окладе в виде домика, а на иконе юноша с крыльями и надпись: Ангел-хранитель. Эту фотографию они привезли, и мы долго с изумлением ее рассматривали. Вот это чудо! И что оно означает? Конечно, что Ангел-хранитель хранит нашего Батюшку!

      …Когда-то давно Батюшка рассказывал, что еще в Троицкой Лавре одному его другу снился сон, будто кто-то из братии копает яму, чтобы закопать в нее Батюшку. Копают усердно, хватают Батюшку, бросают в яму и уже начинают закапывать - и тут видят, что он идет живой и невредимый. Снова хватают, снова закапывают, - то же самое. И когда в третий раз видят его живым, один из этой братии бросает лопату: «Ничего не выйдет! Его Матерь Божия любит!»

      Да, Матерь Божия любит Батюшку, и знаком этого было, еще в его юности, явление Ее покрова над домом в Сибири, где жили они с матерью, и за полувековую его жизнь Она всегда была его заступницей усердной, и Господь хранил его по Ее молитвам на всех путях, на всех таких негладких путях-дорогах. И я крепко верю и твердо знаю: какие бы козни не строил дьявол, какие бы не расставлял сети, силясь погубить Батюшку и всех нас, какие бы черные тучи не нагонял злой ветер, задувающий его лампаду, невидимая Божественная рука вновь и вновь будет зажигать ее, и настанет время, когда она никогда не погаснет.

      Слава Богу за всё.

     

     




      Послесловие


      Маргарита Черненко


     


О последних днях матушки написала ее давняя и преданная подруга Полина.

      «В последние месяцы у матушки жила девушка Настя. Она тут училась в Православном институте… Им друг с другом было, наверно, не очень просто, но ладили, а главное, не одна дома. Люди, конечно, приходили, особенно Зина и Лена - соседки, да много кто: Рахиль, Дионисий, иногда проездом бывали о.Андрей из храма Николы в Пыжах, или наш старинный друг ( о.А.) присылал кого-нибудь помочь. Но последние месяцы ей уже трудно было сидеть, а в постели ей не хотелось людей принимать, разговаривать, да и боли мучили, иной раз прямо с боку на бок каталась, а сама вроде спокойно с тобой говорит, ну точь-в-точь как в книжках о блаженных болящих пишут…

      И вот в самом начале июля вдруг ночью открылось неостановимое кровотечение. Матушку увезли в больницу недалеко от метро Ленинский проспект… Положили в коридоре, в уголочке у окна. Ей это было гораздо лучше, чем лежать в палате.

      Днем мы сидели у матушки с утра до 8 вечера… Левочка прислал чудесную женщину Мариночку Иванкину. Марина пришла в больницу точно в день поминовения вел.кн.Елизаветы и сказала, как давно ей хотелось попробовать себя в таком благом деле: как она почитает св.Елизавету и вообще счастлива.

      Тем временем, врачи стали требовать либо забрать матушку домой, либо положить в специальном отделении («по уходу», - так оно весьма зловеще называлось). Женя (невестка) пару раз приезжала, с Андреем (трехмесячным сынишкой) в кенгурушке, пыталась задержать переезд, но, в конце концов, матушке жестко сказали: завтра переводим в другое отделение. И перевели, вернее, перевезли: положили на каталку - и поехали. Отделение новое было на первом этаже, в общем - боксы, в каждом ванна с рукомойником. Заведующий - бывший хирург, очень откровенно в присутствии матушки объяснил, что надо платить, и быстро. Он казался мне легким наркоманом. Муза принесла денег (жена брата), еще что-то Левка - из матушкиных денег, ну, как-то все утихло.

      А тем временем Люда в Иваново передала просьбу прислать кого-нибудь в помощь. И приехала Галочка Попова. Так и потянулись дни. Раны на пролежнях, свищи. Ела матушка только утром. Она слабела и очень много спала под уколами, но они не лишали ее обычной трезвости, хотя под конец были и какие-то почти как реальность сны. К ней два раза приезжал отец Александр Троицкий, старый ее знакомый, молодой и очень терпеливый (крестник матушки). Отец Афанасий с матушкой были где-то далеко на даче. Приезжал несколько раз Лева. Он в это время сам жестоко болел, лежал в больнице, в горле у него была трубочка. Словом, он сбегал из больницы с перевязанным горлом, еле говорящий, и сидел возле мамы. Мы его оставляли с ней наедине и очень хотелось поплакать. Женя приезжала с Андреем (младшим сыном) и Таней (старшей дочерью)…

      За то время, что матушка пролежала в боксе, там умерло трое женщин, одна за другой. Вот уж «по уходу».

      Предпоследний день матушка была почти без сознания, ни с кем не говорила, а утром, когда к ней пришла Галя, стало ясно, что это конец. Галя стала всем звонить: кто может - приезжайте. И надо ж тому быть, что отец Афанасий вернулся за 4 дня до ее смерти и накануне утром он к ней пришел, причастил и сказал, что она хорошо исповедовалась, и только после его она больше ни с кем не говорила. А в день смерти к ней собирался приехать пособоровать о.Александр. Он и приехал, и уже читал панихиду. Это было 4 августа.

      Потом ее увезли в морг. Отец Сергий - бесподобный - приехал на следующее утро на своем пикапчике, с гробом, увез матушку к своей церкви в Успенском. Через день там собрались все, кто мог. Пятого - Почаевская, и Матушка лежала с иконкой Почаевской, а 6-го ее похоронили на горе, на сельском кладбище по дороге в Звенигород.

      Было необычайно красиво, прекрасная служба, похороны в сияющий осенний день, с последними цветами… вот такое было успение.

      Отец Сергий поставил большой деревянный крест… Вольное место там…»

     


Когда бесподобный Сергий (уже священник) приезжал к ней, она часто говорила ему, что хочет, чтоб ее похоронили около его храма. «Отпоешь, отец? Похоронишь? Только не в кульке, гробик бы…» - «Отпою, мать, - обещал отец Сергий. - Все сделаю, как надо».

      Отец Сергий сдержал свое слово.

      Говорила она об этом событии с совершенно непередаваемой интонацией - то ли с юмором, то ли очень серьезно, но с абсолютно открытыми глазами. Она смотрела смерти в лицо, прямо в лицо, не боялась. В этом было столько великой Правды, что хотелось спрятаться. Нет, умирать она не хотела, но повторяла слова одного «старчика»: «Смерти трудно не бояться. Дело-то небывалое». Она принимала это «небывалое дело» и готовилась к нему.

     


4 августа 1997 года мы с друзьями - Людой и Сашей Радковскими, московскими поэтами - отправились в Подмосковье, на Николину Гору.

      Здесь на даче отдыхает и трудится поэтесса Лариса Миллер. Гостим у нее полдня, утро не очень приветливое, все время собирается дождь. И мы все ждем, что наше паломничество на могилу к Галине завершится разломом стихий (и поделом, думаю я).

      Поселок Николина Гора небольшой. Мы не сомневаемся, что легко отыщем кладбище, которое «около церкви». На всякий случай, справляемся у Ларисы, где храм, наш единственный ориентир, и с удивлением узнаем, что храмов здесь 3. Правда, быстро поспевает помощь: хозяин «дачи», где живет Лариса, - диакон, и дает полную информацию, он знает, где служит отец Сергий.

      Маленькое сельское кладбище. Высокий берег Москвы-реки, лес, простор. Невдалеке церковь. «Над вечным покоем», - как на картине Левитана, ощущение долгой тишины, внутренней сосредоточенности, Божьего присутствия. Хорошо Галине здесь лежать. Хорошо. Тихо. Трава да деревянный крест.

      Мы поклонились всем деревянным безымянным крестам, - там их немало, - значит, и матушке тоже. Предельная скромность, последняя скромность. От которой хочется плакать, но не плачется. Потому что светло. И именно так, как она хотела. И именно так, какой была сама - незаметной, тихой, светлой.

      Когда мы возвращались назад в автобусе, появилось солнышко, и в голову постучались слова: «И свет во тьме светит, и тьма не объяла его».

      Людмила сказала: «Она знает, что мы здесь были. Мы действительно были у нее».

      А я подумала: «На свете места нет, где нет тебя».


В это день Лариса Миллер подарила нам свою новую книгу «Заметки, записи, штрихи» (Москва, Глас, 1997), и поставила дату 4 августа. Всю обратную дорогу мы читали цикл ее зарисовок под названием «На Николиной Горе», и особенно запомнились ее слова: «Когда я в детстве слышала слово «рай», немедленно представляла себе Николину Гору».

      И звучит в душе ее стихотворение:
      На Николиной Горе да на Николкиной,
      все покрыто прошлогодними иголками.
      И укрытые иголочками хвойными
      Стали тихими дорожки и спокойными.
      Ах, Николина Гора, мое убежище,
      Коли нету здесь укрытия, то где ж еще?
      Хоть и хлипок мой домишко - дыры, щелочки,-
      Но зато на крыше шишки да иголочки,
      А под окнами дорожка муравьиная,
      А поодаль льется песня соловьиная,
      А подальше, за дорогой на Звенигород
      День сверкающий стоит, никак не выгорит.




Яндекс.Метрика   сайт:  Комаров Виталий